Федор Абрамов - Пелагея
— Пояс. Неуж не видала? — Алька удивленно выгнула круглую бровь — бровями она была в тетку, — спрыгнула с табуретки, приподняла подол платья.
— Ловко! — одобрительно цокнула языком Маня-большая.
— Како тако поесье под платьем? — Маня-маленькая, близоруко щуря и без того узкие монгольские глаза, вытянула шею. — Нуто те — трусики.
— Трусики! Печь бестолковый! Вот где у меня трусики-то. Смотри! — И Алька со смехом оттянула тугой розовый пояс.
— Тоже кабыть шелковые, — пробурчала Маня-маленькая.
— Я вся шелковая, — хвастливо объявила Алька и, придерживая руками подол платья, игриво повернулась на высоких каблуках.
— Алька, Алька, бесстыдница! — крикнула из-за занавески Анисья, — Разве так баско?
— А чего не баско-то? Не съедим.
— Нельзя так. Она еще ученица, — сказала Анисья и строго посмотрела на Маню-большую.
— Ученица! Нынешняя ученица — знаем: рукой по парте водит, а ногой парня ищет. Алька! Кого я вчерась видела — огороду с солдатом подпирает?
Алька нахмурилась:
— Ври, вралья! Буду я с солдатом. Я с солдатом-то близко никогда не стаивала.
— Ну, тогда с золотыми полосками. Так?
Против этого Алька возражать не стала.
— Вишь ведь, вишь ведь, — опять зацокала языком Маня-большая, — кровь в ей ходит! А колобашки-то! Колобашки-то! Колом не прошибешь!
— Хватит, хватит, Архиповна. Я отродясь таких речей не люблю.
— И я не люблю, — подала свой голос Маня-маленькая. — У ей все срам на языке. Я тоже девушка.
Тут Алька от смеха повалилась грудью на стол. А у Мани-большой так и запылал левый глаз зеленым угарным огнем — верная примета, что где-то уже подзаправилась.
И поэтому Анисья, не дожидаясь самовара, вынесла закуску — звено докрасна зажаренной трески, поставила на стол четвертинку — поскорее бы только выпроводить такую гостью.
— Пейте, кушайте, гости дорогие.
— Тетка сегодня именинница, — сказала Алька, вытирая слезы.
— Разве? — У Мани-большой от удивления оттянулась нижняя губа. — А чего это брата с невесткой нету?
— Не могут, — ответила Анисья. — Прокопьевна на пекарне ухлопалась — ни ногой, ни рукой пошевелить не может. А сам известно какой — к кровати прирос.
Маня-большая ухмыльнулась.
— Матреха, — закричала она на ухо своей глуховатой подружке, — мы кого сичас видели?
— Где?
— У Прошичей на задворках.
— О-о! Нуто те — Павел Захарович с женой. В гости направились. У Павла сапоги свиркают — при мне о третьем годе покупал, и сама на каблучках, по-городскому… Богатые…
Больше полугода готовилась Анисья к этому празднику. Все, какие деньги заводились за это время, складывала под замок. Сама, можно сказать, на одном чаю сидела. А стол справила — пальцев не хватит на руках все перемены сосчитать.
Три рыбы: щука свежая, речная, хариусы — по фунту каждый, семга; три каши, три киселя; да мясо жирное, да мясо постное — нельзя Павлу жирного есть; да консервы тройные.
И вот сердце загорелось — все выставила. Нате, лопайте! Пускай самые распоследние гости стравят, раз свои побрезговали. Правда, звено красной — три дня мытарила за него на огороде у Игнашки-денежки — она сперва не вынесла. А потом, когда опоясала с горя второй стакан, и семгу бросила на потраву…
Не стесняясь чужих людей, она безутешно плакала, как малый ребенок, потом вскакивала, начинала лихо отплясывать под разнобойное прихлопыванье старушечьих рук, потом опять хваталась за вино и еще пуще рыдала…
Маня-большая, как кавалер, лапала раскрасневшуюся Альку. Та со смехом отпихивала ее от себя, била по рукам и под конец пересела к Мане-маленькой, которая низким, утробным голосом выводила свою любимую «Как в саду при долине…».
Вдруг Анисье показалось — в руках у Альки рюмка.
— Алька, Алька, не смей!
— Тетка, мы траву спрыскиваем. Я траву у Мани-маленькой торгую.
— Траву? — удивилась Анисья. И махнула рукой: а, лешак с вами! Мне-то что.
— Да я не обманываю, Онисья, — с обидой в голосе заговорила Маня-маленькая. — Когда я обманывала? У меня трава-то чистый шелк.
Алька начала трясти ее темную пудовую руку. К ним потянулась Маня-большая.
— Ну-ко, я колону. Может, и мне маленько отколется. Отколется, Матреха?
— Куда от тебя денешься? Выманишь…
Маня-большая, довольная, подмигивая, закурила, а Маня-маленькая опять зарокотала:
— Травка-то у меня хорошая, девка. Надо бы до осени подождать. В травке-то у меня котанушки любят гулять…
— Да твоим котанушкам по выкошенному-то огороду еще лучше гулять, — сказала Алька.
— Нет, не лучше. Травки-то им надо. Они из травки-то птичек выглядывают…
Маня-маленькая тяжко покачала головой и, обливаясь горючими слезами, затрубила на всю избу:
На мою на могилку,Знать, никто не придет.Только раннею весноюСоловей пропоет…
Ее стала утешать Маня-большая:
— Давай дак не стони. Расстоналась… Вон к Ониске и брат родной не зашел… В рожденье…
— Не трожь моего брата! — Тут к Анисье сразу вернулись трезвость. Она изо всей силы стукнула кулаком по столу, так, что посуда зазвенела. — Знаю тебя. Хочешь клин меж нас вбить. Не бывать этому!
— Алевтинка! Чего это она! Какая вожжа под хвост попала?
— А ну вас! — рассердилась Алька. — Натрескались. Одна белугой воет, другая чашки бьет.
Окончательно пришла в себя Анисья несколько позже, когда в избу вломились празднично разодетые девки в сопровождении трех военных.
Тот, у которого на плечах были золотые полоски, быстрыми блестящими глазами обежал избу, воскликнул, подмигивая Мане-большой (за хозяйку принял):
— Гуляем, тетушки?
— Маленько, товарищ… Старухи пенсионерки… — Маня-большая икнула для солидности. — Советская власть… Крепи оборону… Правильно говорю, товарищ?
— Уполне, — в тон ей ответил офицер, затем стал со всеми здороваться за руку.
— По-нашему, товарищ, — одобрила его Маня-большая и, повернувшись к Анисье, круто распорядилась: — А ты чего глаза вылупила? Не знаешь, как гостей принимают?
Место им досталось неважное — с краю, у комода, и не на стульях с мягкой спиночкой, а на доске-скрипучей полатнице, положенной на две табуретки.
Но Пелагея и этому месту была рада. Это раньше, лет десять-двенадцать назад, она бы сказала: нет, нет, Петр Иванович! Не задвигай меня на задворки. На задворках-то я и дома у себя насижусь. А я хочу к оконышку поближе, к свету, чтобы ручьем в оба уха умные речи текли. Да лет десять-двенадцать назад и напоминать бы не пришлось хозяину — сам стал бы упрашивать. А она бы еще так и покуражилась маленько.
Но ведь то десять-двенадцать лет назад! Павел тогда бригадир, самой ей в рот каждый смотрит — не перепадет ли буханка лишняя. А теперь незачем смотреть, теперь в магазинах хлеб не выводится. А ведь какова цена хлебу — такова и пекарихе. На что же тут обижаться?
Спасибо и на том, что вспомнил их Петр Иванович.
Когда от Петра Ивановича прибежал мальчик с записочкой, они с Павлом уже ложились спать. Но записочка («Ждем дорогих гостей») сразу все изменила.
Петр Иванович худых гостей не позовет, не такой он человек, чтобы всякого вином поить. Перво-наперво будут головки: председатель сельсовета да председатель колхоза, потом будет председатель сельпо с бухгалтером, потом начальник лесопункта — этот на особицу, сын Петра Ивановича у него служит.
Потом пойдет народ помельче: пилорама, машина грузовая, Антоха-кошох, но и без них, без шаромыг, шагу не ступишь. Надо, скажем, дом перекрыть — походишь, покланяешься Аркашке-пилорамщику. А конюха взять. Кажись, теперь, в машинное время, и человека бесполезнее его нету. А нет, шофер шофером, а конюх конюхом. Придет зима да прижмет с дровами, с сеном — не Антохой, Антоном Павловичем назовешь.
Антониду с Сергеем, детей Петра Ивановича, они за столом уже не застали: люди молодые — чего им томиться в праздник в духоте?
Хозяйка, Марья Епимаховна, потащила было Пелагею на усадьбу — летнюю кухню показывать, — да она замотала головой: потом, потом, Марья Епимаховна. Ты дай мне сперва на людей-то хороших досыта насмотреться да скатерть-самобранку разглядеть.
Стол ломился от вина и яств. Петр Иванович все рассчитал, все усмотрел. Жена директора школы белого не пьет — пожалуйте шампанского, Роза Митревна. Лет десять, наверно, а то и больше темная бутылка с серебряным горлышком пылилась в лавке на полке — никто не брал, а вот пригодилась: спотешила себя Роза Митревна, обмочила губочки крашеные…
Петр Иванович всю жизнь был для Пелагеи загадкой.
Грамоты большой нету, три зимы в школу ходил, должности тоже не выпало — всю жизнь на ревизиях: то колхоз учитывает, то сельпо проверяет, то орс, а ежели разобраться, так первый человек на деревне. Не обойдешь!