Даниил Гранин - Страх
Любопытно, что такое всеобщее, древнейшее чувство, как страх, мало исследовано. Наиболее глубоко оно было обмыслено экзистенциалистами — философами Сартром, Хайдеггером, Кьеркегором.
Страх и страхи занимают постоянно место в повседневном сознании человека. Страх не сводится только к отрицательной эмоции в результате опасности, мнимой или реальной.
Казалось бы, страхи историчны. Были первобытные страхи, языческие, страхи средневековые, страхи мистические. И тем не менее просвещение, науки никак не влияют на их жизнь.
Страхи не эволюционировали. Они мало видоизменялись. До сих пор существуют черти, бесы, летают ведьмы, появляются привидения, бродят призраки, водятся русалки и водяные. Кто-то наводит порчу. Детям читают все те же сказки, и в сказках все те же драконы, действуют лешие, Бабы-Яги и Кощеи Бессмертные. Страхи не умирают, они наращиваются. Так же, как болезни. Чума не исчезла, зато появился СПИД.
Темнота страшит по-прежнему, вдобавок появился страх перед невидимой, неслышной радиоактивностью. Дождь может быть радиоактивным, и грибы, что укромно растут в березняке, и зелень, и мясо животных. Тиканье счетчика Гейгера чудится повсюду.
Наша цивилизация может похвастать, что она создала нечто особое, высшее в иерархии физических и воображаемых страхов, страх, которого никогда не знали на Земле, — страх уничтожения всего живого. Не в духе Апокалипсиса, а вполне научный, подкрепленный физическими формулами.
Что означает атомная война, мы узнали в Нагасаки и Хиросиме. Мгновенная вспышка испаряет все живое. Иногда от людей остаются слабые тени, отпечатанные на камне. Ни праха, ни могил — все улетучилось. Перед миром предстала в подробностях картина того, как в результате атомной войны современное человечество исчезает.
Прошлые ужасы — чума, мор, землетрясение — не открывали такой тотальной возможности, осознать новую угрозу было невыносимо.
Умирает личность, остается память о ней, дети, внуки, дела. Ужас смерти как-то смягчен. «Я» исчезает не полностью. Какое-то время оно еще живет среди окружающих. Переходит в жизнь потомков. Так или иначе, «весь я не исчез». Люди умирали, человечество оставалось. Моя жизнь в нем не кончилась. Будет могила, на которую будут приходить потомки.
Доказано, что атомная война приведет к полному уничтожению нынешней цивилизации, возможно, и всего живого. Впервые человечество столкнулось с возможностью всеобщей гибели. Ужас этой угрозы был страшнее всех страхов, созданных религиозными представлениями. Религии не обрывали нить жизни. Атомная война вместе с жизнью уничтожала память, историю и самого Бога.
Ад был начинен всевозможными ужасами. С детства я любил часами разглядывать картины Босха и Микеланджело, живописные подробности того, что ожидает грешников. Рай был ясен и в общем-то скучен своим благополучием. Его изображения не отличались разнообразием. Цветущие сады, тигры, которые пасутся рядом с овечками. Зато картины пыток, адских терзаний не повторялись. Чего только не напридумывал Босх! Чудовища поедают людей, превращают их в уродов. В подполье живут ханжи вместе с крысами. Блуд с животными рождает химер. Грешников поджигают, ломают, делают им коротенькие ножки, огромные носы-клювы, их поедают…
На картинах Босха действуют множество придуманных им существ, предметов, над которыми властвует Сатана, его арсенал, его мир, из которого возникал страх того времени. Адские уловки Сатаны полны изобретательности. Отец лжи варит кашу, по словам Кальвина, из хитроумных обманов. Босх сумел воплотить неуловимость страха в реальные сцены, сценки, как бы заснял документально, как хозяйничает злобное воинство демонов.
И Лютер, и Кальвин, и святой Фома — все убеждены были во всесилии Сатаны, в его неисчерпаемых возможностях. Бороться с ним в одиночку почти невозможно. «Человек не представляет, с каким врагом он имеет дело, насколько он силен и ловок в борьбе, насколько он вооружен» (Кальвин).
Человек находился между страхом собственных греховных соблазнов и страхом пагубных козней помощников Сатаны.
IVУ каждого человека происходит смена страхов. Первые детские страхи темноты, страх потеряться, страх перед животными, перед ссорой взрослых — уходят с возрастом. В отрочестве у меня возник страх смерти. Не моей, я увидел, что люди умирают, значит умрут и мои родители, открытие это пронзило меня, я стал всматриваться в их лица. Как они старели. У отца появилась лысина. Неужели мир вокруг меня, так прекрасно устроенный, не прочен? Невозможно было представить смерть близких.
Много позже у своей дочери, когда ей было лет десять-двенадцать, я почувствовал страх, безотчетный, панический, перед Временем. Однажды, не вытерпев, она призналась: «Я не хочу расти!» Она не хотела взрослеть. Я замечал, как боязливое это чувство не отпускает ее — нежелание отдаться потоку времени. Я вспомнил свой страх утраты окружающего мира. У нее было то же самое, она понимала, что, вырастая из детства, она должна оставить там куклы, косички, покой маленькой кроватки, сказки перед сном. Желание сохранить тепло детства, бесконечность детской жизни выступило подсознательно как инстинктивное прозрение о том, что это лучшая, золотая часть жизни.
Пугающая работа времени, чем дальше, тем чаще, слышится сквозь шум обыденности. В иерархии страхов приближение конца должно было бы занять одно из первых мест.
Религия отчасти смягчает ужас прихода Ничто. Вера в Бога — прежде всего вера в бессмертие. Бог — создатель бессмертия. Поэт Теннисон говорил: «Если бессмертия нет, тогда не бог, а насмешливый бес сотворил нас». И Лютер выразился в том же духе: «Если вы не верите в будущую жизнь, то я и гроша не дам за вашего бога».
В совершенном мире главной функцией Бога остается гарантия личного бессмертия. Конец веры в будущую жизнь будет означать конец этического поведения в этой жизни, торжество ужаса, страха и вседозволенности. Герой Достоевского считал, что если Бога нет, то все дозволено.
Казалось бы, это неопровержимо. Между тем, нравственное поведение питается и другими источниками. Неведомыми нам, скрытыми.
Подавляющее большинство ленинградцев в годы войны, в блокадном городе, были неверующими. Религия в Советском Союзе была вытеснена из жизни. Ленинград в этом отношении считался «передовым» городом. Поведение жителей в условиях голода, обстрелов, пожаров, лишенных тепла и света, словом, в безнадежных условиях тем не менее отличалось, как правило, высокой жертвенностью и состраданием. Люди помогали друг другу из последних сил. Поднимали упавших от голода на улице, вели домой, поили кипятком, делились крохами хлеба. Работая над «Блокадной книгой», мы, с моим соавтором А. Адамовичем, сталкивались со множеством подобных фактов и всякий раз допытывались: нравственное поведение в этих запредельных условиях — чем оно вызывалось? Не религия, не страх Божий заставляли людей действовать, казалось бы, вопреки интересу самовыживания. Чем диктовался их альтруизм? Оказывается, не все было дозволено, действовали еще какие-то сокровенные нравственные законы, какие-то требования совести, которые живут в душе человека независимо от его веры или безверия.
Блокадная жизнь сдернула покровы душевных переживаний, сокровенные чувства обнажились. Смерть стала обыденностью, ее было кругом слишком много, страх перед ней притупился, человек как бы свыкся с мыслью о своем умирании, которое происходило с ним постепенно, день ото дня. Он видел, как он умирает, как тончают его руки, обтягивается лицо, слабеют ноги. Но по дороге к смерти вырастали другие страхи, например, потерять карточки, по которым давали хлеб. Страх оставить детей, родителей без помощи — кто пойдет за водой, кто растопит печь. Мы открыли удивительный закон блокадного города: спасались те, кто спасали других. То есть большей частью спасались именно они. Страх за близких заставлял их, умирающих, двигаться, заботиться, и это помогало им держаться. Многие из них тоже умирали, но во всяком случае — умирали не расчеловечиваясь, и жили из последних сил, вопреки всем законам биоэнергетики.
Я написал «Страх заставлял» — так ли это? Может, правильнее было бы написать: «Любовь заставляла их». Страх и любовь соединялись в единое чувство. Не случайно в русском языке такое соединение чаще всего выражается понятием — «жалость» Оно связано с любовью, с заботой, со страхом. За своих близких.
То, что может в дом попасть бомба или снаряд, было не так страшно, как если не удастся растопить печку, найти дрова.
Труп маленькой дочери мать положила между окнами, потому что не было ни сил, ни возможности похоронить ее; так он лежал всю зиму, и мать и сын жили в этой комнате — и ничего не боялись.
VВ годы войны понятие страха смещалось, перерождалось. Почти четыре года на фронте резко изменили для меня соотношение ценностей. Став офицером, я стал меньше думать о собственной гибели. Ответственность за своих солдат заменила заботы о своей личной безопасности. Мне надо было под обстрелом пройти на передний край, некогда было ползти, пережидать в воронке. Надо было спешить. Приходилось, не считаясь с пулями, высматривать в бинокль, что творится у противника. Зато появились другие страхи. Я помню, как переживал нагоняй от начальства. Наш командир полка мог так наорать, такую устроить выволочку, что после этого все становилось нипочем. Командиры рот шли в безнадежные атаки, продолжали держать позиции, хотя явно следовало отступать. Дело было не в дисциплине, но в каком-то высшем страхе перед командиром. Воинская нерассуждающая дисциплина, которую так тщательно воспитывают в кадровых частях, к нам отношения не имела, мы были не кадровые военные, мы пришли в армию из ополчения, добровольцами. Наш страх был иной природы Недаром в танковой моей части распевали песню, неизвестно кем сочиненную: