Владимир Шмерлинг - Дети Ивана Соколова
Эх, если бы сбили наши немецкий самолет и он упал бы рядом, я взял бы в плен фашистских летчиков. На мансардные дома со злобным ревом пикировали один за другим тяжелые бомбардировщики.
А вот в небе над «Баррикадами» какой-то «Юнкере» кувыркнулся и кубарем пошел вниз, оставляя за собой длинный черный хвост дыма. Сейчас он грохнется здесь. Я даже зажмурился.
А когда открыл глаза, увидел — мама бежит к окопу. Я еще никогда не видел ее такой. Волосы выбились из-под платка. Она остановилась у самого края окопа и вся дрожала, будто было ей очень холодно. Мама со всех сторон нас оглядела, похвалила за то, что мы укрылись в окопе.
Опять раздался вой. Мама наклонилась к земле, а потом выпрямилась, оглянулась и побежала к-дому. Через несколько минут она снова была у окопа и спустила вниз большой узел.
— Смотри — никуда! Сейчас воды принесу. Мама снова побежала к дому. На этот раз она появилась на крыльце с ведром в одной руке, другой же рукой прижимала к себе швейную машину. Мама направилась к окопу.
Как раз в это время опять что-то огромное рассекло воздух. На нас посыпалась земля. Мне показалось, что у нашего дома отвалился угол. Грохот то утихал, то приближался. У меня гудело в ушах. Я снова высунулся, ожидая, что сейчас мама передаст мне ведро с водой. Как бы не расплескать! Мамы не было.
Я посмотрел в сторону дома. Там, где стоял наш дом, полыхал огонь.
И тогда я увидел, что совсем близко от окопа лежит мама, откинув голову на битые кирпичи.
Я позвал ее, но не услышал своего голоса. Сейчас мама поднимется. Ведь уже можно встать. Она, должно быть, тоже не слышит меня.
И Оля притихла, словно решала — заплакать ей или подождать?
Я вылез из окопа. И почему-то пополз. Я полз, и мне все казалось, что мама стоит с ведром и швейной машиной на крыльце и смотрит на меня с укором: как смел я ее ослушаться — ведь она не велела мне вылезать из окопа…
Нет больше крыльца. А мама лежит на земле, лицом к небу, с откинутой рукой.
Я побежал к маме и остановился как вкопанный.
На мамином платье в синих горошинах я увидел ярко-красное пятно у самой груди. Белая косынка, упавшая с плеч, вся залита кровью.
За одной тучей бомбардировщиков летела другая. Завывали моторы.
Людей кругом не было. Я не знал, что мне делать.
А может быть, мама еще жива? Сколько врачей в нашем госпитале, они спасут, обязательно спасут маму! Я наклонился к осторожно положил ладонь маме на плечо, а потом прикоснулся к виску и еще раз посмотрел на пятно на груди…
Я гладил и теребил мамины растрепавшиеся волосы и не верил тому, что произошло. Неужели все это взаправду? Нет, сейчас мама встанет, стряхнет с себя комья земли, и все будет как прежде.
А пламя и дым все больше и больше окутывали наш дом. Ничего не понимая, я побрел к окопу и, только увидев Олю, опомнился. Сестра умудрилась вскарабкаться на узел и тянулась вверх.
Ей еще надо было много расти, чтобы самой вылезть из окопа.
Когда она хотела поцеловать маму в нос, она подтаскивала стул, взбиралась на него и, становясь на цыпочки, тянулась к ней.
Оля увидела меня и заплакала. Как только я ее не утешал! А ей вдруг сразу все понадобилось:
Мама, я луку хочу! Мама, пожарь мне лук!..
Мама устала, она отдохнет и лук тебе пожарит, — обманывал я Олю, а сам подумал: «Как же мы будем жить без мамы?»
Потом опять началась бомбежка. Оля, испуганная и оглушенная, сразу же смолкла, свернувшись калачиком на узле.
Меня так потянуло к маме, что я снова вылез из окопа и побежал. Я уже не обращал внимания на вражеские самолеты, упал на колени и дотронулся до маминой еще теплой руки. И так захотелось мне крикнуть, позвать папу. Но все в горле застыло, будто кто перехватил мне дыхание.
Я ведь жил и не знал, что такое горе, а оно навалилось средь бела дня. И вдруг как-то сразу понял, что мама ушла от нас навсегда и никогда не проснется; никогда, никогда у меня не будет мамы.
И странно было, что затуманенными глазами я видел тупые носки своих ботинок.
Первые минуты жизни без мамы…
По дороге бегут, пригибаясь к земле, какие-то люди, что-то кричат, куда-то исчезают. Вот мужчина в военном прошел совсем рядом. Он посмотрел на меня, на лежавшую маму и только сказал:
— Осколком!
Кто-то окликнул меня, позвал по имени. Мелькнуло знакомое лицо женщины. Она работала вместе с мамой на дальних рубежах, заходила к нам то с лопатой,
то с топором и всегда торопила маму. Должно быть, это она мне сказала про отца или я сам подумал, что он где-то совсем рядом; их часть стояла на бахчах, за городом, чуть ли не за аэродромом.
Не может быть, чтобы отец после такой бомбежки не вспомнил о нас.
Я снова оказался у окопа. Оля так и лежала, как я ее оставил. Полосатый же котенок царапал коготками песок. В окопе стало очень жарко. Рядом загорелся сарай. Огонь перекинулся на соседние дома; куда ни взглянешь — всюду к небу вздымаются вихри огня.
Уже много времени прошло после того, как началась тревога. От гари слезились глаза. Еще задохнешься здесь.
Я осторожно приподнял Олю и вытащил ее из окопа. Она нетвердо стояла на ножках. И узел я вытащил наверх. Только тогда я заметил, что Оля босая.
Я просунул руку в узел и начал шарить. Что-то твердое, завернутое в платочек. Вытащил сверточек и развернул его. Папины часы. Опять завернул их в платочек и сунул за пазуху, а сам продолжал шарить в узле.
Рука моя нащупала что-то пушистое. Должно быть, мамин воротник. А вот и они, красненькие туфельки с пуговичками. Мама называла их «выходными».
Я старался не смотреть в сторону, где лежала мама, и только сказал ей:
— Мы уходим, мама. Не знаю куда, но уходим. И мне казалось, что она мне ответила: «Иди, иди, Гена!»
И мы пошли, сами не зная куда. Одной рукой я тянул Олю, другой — узел. Вскоре Оля остановилась и сказала:
А киса где?
Оля, милая, идем, — просил я ее.
Она не двигалась с места. Тогда я оттащил узел. Подбежал к Оле, поднял ее и понес к тому месту, где оставил узел.
По обе стороны улицы хлестал огонь, горели и дымились дома. Летели искры; того и гляди, попадешь под раскаленную головешку. На нас сыпались стекла. На зубах хрустела сухая кирпичная пыль.
Только мы прошли, как сзади с грохотом рухнула высокая стена, и нас снова окутал пыльный известковый туман.
Оля плотней прижалась ко мне, и я чувствовал, как дрожат ее ножки.
Впереди виднелись раскаленные каменные глыбы. Мне казалось, что сейчас у меня начнет трястись голова, и так захотелось обхватить ее руками.
— Эй, мальчик с пальчик, девочку не урони! — крикнул какой-то человек, пробегая мимо.
Он даже не обернулся. А я успел заметить, что был он в трусиках и в одной руке держал какой-то длинный круглый футляр.
Я с облегчением опустил сестру на землю у узла. Около нас оказался чужой дяденька. Он не спешил, как другие. Был он невысокого роста и с бородкой. На его плечи была накинута длинная шуба, а в руке он держал круглую меховую, очень важную шапку. Он начал жалеть нас и называть «детками». Помнится, что он начал говорить о подвале какого-то невысокого дома, где он накормит нас тыквенной кашей и уложит спать; этот подвал бомбы не разворотят, так как там какие-то толстые стены.
Я тогда еще всем верил. А дяденька этот гладил Олю по головке и все сокрушался, что на ней только ночная рубашечка. Потом он схватил узел, вытащил мамину белую шаль, сложил ее и накинул Оле на плечи; потом вытащил мамин воротник, встряхнул его и снова всунул в узел вместе со своей круглой шапкой.
— Вы постойте здесь. Я узелочек-то отнесу и сейчас же за вами приду.
Он говорил, а сам все вытирал рукавом шубы свое потное лицо.
— Я сейчас, сейчас, одну минуточку, — кричал он, подбирая полы своей длинной шубы.
Он исчез с узлом так же быстро, как появился.
Долго стоял я с Олей, не выпуская ее руки из своей. Потом вспомнил о часах. Приложил их к уху. Тикают. И дал Оле послушать папины наградные «тики-таки».
Я говорил Оле, что скоро мы вволю напьемся воды, и будем есть кашу, и я ей достану новую ложку для каши…
Не спеша, по-своему, я укутал ее в шаль; концы шали связал за спиной. Хоть и упадет искра, так не обожжет.
Говорил с Олей, а сам нет-нет, и приложу часы то к одному уху, то к другому. Они словно говорили мне: «Отец жив, отец жив» и «ты, мальчик, еще не оглох, не оглох». Но в ушах все звенело.
Я долго ждал, потом начал считать. Сбивался со счета, снова считал. Отсчитаю, заложу палец и опять считаю. А чужой дяденька все не появлялся. Хорошо, что хоть часы ему не достались.
Наконец решил: хватит ждать, и снова потянул за собой Олю. А она, как и раньше, упирается и ни с места. Я поднял ее на руки и понес.
— Хочу к маме, хочу к маме! — кричала Оля.
Она давилась криком. Ее личико опухло от слез. Я нес ее не останавливаясь.
Мне казалось, что мы ушли далеко от того места, где меня обманул дяденька. У меня онемели руки. Тогда я опустил Олю и даже рассердился на нее: я ей «иди», а она все кричит «домой!». Как бы мне втолковать ей, что у нас больше нет дома? Только одни папины часы остались. И папа есть у нас. Зенитчики отгонят фашистов, и мы найдем папу или папа найдет нас.