Эльмар Грин - Ветер с юга
Я встал. Не мог я больше сидеть и слушать. Довольно я наслушался и насмотрелся. Довольно! Я встал и отодвинул скамейку. И отодвигая ее, я стукнул кулаком по столу, на котором сразу все подпрыгнуло. Потом стукнул еще. Потом стукнул обоими кулаками. Эльза крикнула:
— Эйнари! Ты что, с ума сошел!
Но я не сошел с ума. Просто нужно мне было как-то излить все то, что сдавило мне грудь. Не мог я больше сидеть и слушать. Я хотел крикнуть что-нибудь, но вспомнил, что дети в постели, и пошел во двор, а Эльза метнулась к плите, пропустив меня.
И там среди темноты голос мой покатился с бугра на все четыре стороны в черную осеннюю ночь. И потом я стал искать, что бы мне сделать такое, чтобы тяжело стало моим рукам, и пошарил ими по своему бугру и наткнулся на камни, лежавшие у недостроенного сарая. Тогда я стал хватать эти камни и кидать их куда попало с бугра вниз. Сорок два года я молчал. Должен был я хоть раз крикнуть что-нибудь за это время. И я кричал и кидал куда попало тяжелые камни, не помня ничего. Я слишком много выпил в ту ночь. Мы оба много выпили. Не стоило так много пить…
34
За завтраком мы с Вилхо прикончили недопитую вечером пятую бутылку. Мне нужно было скорей поесть и идти на работу. Я и так здорово проспал. Вилхо только поглядывал на меня время от времени. И хотя в глазах его и вспыхивали иногда веселые искорки, но в них я заметил и удивление, как будто он не вчера, а только сегодня встретился со мной, и только сегодня начал ко мне присматриваться. Когда искорки совсем исчезли из его глаз, он сказал:
— Не стоит человеку жалеть о словах, если они сказаны от сердца. Пусть запишутся они за счет прежнего правительства. Это оно достукалось до того, что такие слова были сказаны.
Я подумал немного и спросил:
— О каких словах ты говоришь? Не о тех ли, что были кем-то сказаны в нашем доме после зимней войны?
Он усмехнулся и ответил:
— Нельзя понимать в буквальном смысле все, что говорится от усталости и злости. Это касается и того, что сегодня ночью таким громовым голосом было сказано. Но этого старое правительство добилось своей дурацкой политикой. А новое пусть сумеет устроить жизнь народа так, чтобы не говорилось таких слов. Это в его же интересах.
Я промолчал в ответ. Не знаю, про какие слова, сказанные громовым голосом, он упоминал. Померещилось ему что-нибудь. Правда, и Эльза шепнула мне о каких-то страшных ночных выкриках, но ведь и она у меня любит пошутить иногда.
После завтрака он надел свое черное пальто, а я тужурку, и мы вместе вышли из дому. Уже давно рассвело, и день был такой же тихий и теплый, как накануне. Я поздно шел на работу в этот день. Эльза успела подоить коров еще до завтрака, а я проспал.
У конюшни мы с Вилхо распрощались, но перед расставанием он сказал, погасив опять на время свои искорки:
— Я немного ошибся в тебе и рад, что ошибся. Ты тоже, оказывается, уже хватил где-то такого, что сразу вырос на целую голову. Ты даже крепче меня теперь. Я это чувствую. А я все еще не созрел как человек, которому надлежит хорошенько уяснить свое назначение в жизни. Мне все еще нужны указатели и толкачи. Пока еще я понял только одно, что обязанности человека перед своей родиной заключаются не только в том, чтобы мирно трудиться, есть и пить. Это способен делать и человек без родины. Ты, мне кажется, быстрее меня пойдешь в этом отношении. То, что я постепенно узнавал из книг и от умных товарищей, ты постиг один на своем бугре или где уж там еще, не знаю. Как видно, и бугор — тоже неплохая школа. Не представляю, правда, как скажется в твоей жизни то новое, что в тебе созрело, но уверен, что если тебе приведется сказать где-нибудь слово, то это будет настоящее нужное слово и увесистое, как камень с твоего бугра. Немало труда и забот предстоит еще хлебнуть нашей Суоми, прежде чем вздохнет удовлетворенно грудь и расправятся у каждого плечи. Но если уж стали в ней появляться такие буяны, то это время не за горами.
В глазах его мелькнули веселые искорки, но сразу же погасли, и он добавил:
— Ну, прощай! Не скоро, наверно, теперь увидимся. Но буду рад знать и помнить, что ты для меня теперь не только брат…
И он стиснул мою руку так, как может стиснуть только он. Не знаю, зачем вел он весь этот разговор. Все еще мерещилось ему что-то…
В тот момент, когда он отошел от меня, направляясь к большой дороге, на двор въехала телега, наполненная мешками с картошкой. Люди, оказывается, уже успели поработать.
На мешках сидели Пааво и Хильда Куркимяки. Хильда крикнула: «Вилхо!» и спрыгнула с воза. Пальто, которое было накинуто на ее плечи поверх белого свитера, сползло при этом на землю, но она подхватила его одной рукой и устремилась к Вилхо почти бегом, протягивая на ходу вперед другую, свободную руку.
Не знаю, что она хотела сделать свободной рукой, может быть, только дотронуться до него, а может быть, обнять. Подбежала она к нему совсем близко, почти вплотную. Но он очень вежливо сделал шаг назад, чтобы она на него не наткнулась, наклонил слегка голову и пожал ей протянутую вперед руку.
Он хотел продолжить свой путь к большой дороге, но Хильда воскликнула: «Вилхо!», и он остановился, готовясь очень вежливо выслушать все, что она скажет. Лицо его было спокойно. Очень даже спокойно. Можно сказать, слишком даже спокойно. Я никогда еще не видал у него такого спокойного лица. Это был взрослый Вилхо, без капли мальчишества.
Может быть, и на нее как-то подействовал его вежливый и спокойный вид, потому что она не сразу придумала, что сказать:
— За три года ни одного письма. Не стыдно?
Он спросил:
— А была ли в них надобность?
Она сказала укоризненно:
— Вилхо!
Весь его вид изображал готовность выслушать все, что ему скажут. А Хильда и на этот раз не сразу нашла подходящие слова.
Так они стояли с минуту. Он смотрел на ее широкие штаны, завязанные у щиколоток, на яркий платок на голове, на ее лицо, еще не высохшее от пота и еще не остывшее. Ее пухлые губы опять не были подкрашены, а пышные волосы аккуратно стянул платок.
И оттого, что щеки ее были теперь немного полнее, чем раньше, и больше набухла грудь, и оттого, что руки на этот раз были у нее запачканы землей, выглядела она какой-то другой, не такой, как раньше. Она как будто тверже стояла теперь на земле, сделалась крепче, мало чем отличаясь от поденщиц. Надо полагать, что погоняли их во время войны на работы не один раз.
И только длинные ресницы оставались у нее такими же нежными и пушистыми. Они удивленно вскидывались над ее красивыми темно-карими глазами.
И мне показалось, что по лицу Вилхо словно пробежало что-то другое, кроме спокойствия и вежливости.
Но, может быть, это мне только показалось, потому что он тут же слегка наклонил голову, приподнял шляпу и сказал:
— Надеюсь, нейти извинит меня, но я, ей-богу, тороплюсь.
И он пошел от нее прочь. Но она почти крикнула:
— Вилхо! — И когда он обернулся, торопливо продолжала: — Это ложь, Вилхо! Ты плохой актер. Ты переигрываешь и этим только еще больше выдаешь себя. Зачем, Вилхо? Ну зачем? Ведь я же все равно не поверю. К чему это, Вилхо?
Вилхо еще раз коснулся пальцами шляпы и пошел дальше. Она крикнула: «Вилхо!» Но он не обернулся. Тогда она топнула ногой и решительно направилась к дому.
35
Пааво свалил мешки у погреба и подъехал к конюшне. Я помог ему выпрячь лошадь и положить ей клевера. При этом я заметил, что он все время как-то странно поглядывает на меня, прищуриваясь.
Я спросил его:
— Ты что так смотришь?
Он ответил:
— Что у вас там ночью было?
Я спросил:
— А что?
— Да сюда каждое твое слово долетало. Ведь голос у тебя, слава богу, труба.
Я пожал плечами. А он хрипло засмеялся и закашлялся. Потом вытер слезящиеся глаза и добавил:
— И на хозяина ты бы посмотрел в это время. Ведь он тут был, у конюшни. Все выслушал от первого твоего слова до последнего.
Когда Пааво ушел завтракать, я выкинул из конюшни навоз, сменил у лошадей подстилку и пошел с вилами к коровнику, чтобы там тоже все вычистить и сменить подстилку. И там я встретил хозяина.
Он как раз выходил из коровника. Я остановился, чтобы дать ему пройти. Он тоже попридержал свои шаги, глядя на меня очень странно из-под своих живых занавесок.
Я всегда здоровался с ним при встрече, но на этот раз не поздоровался и промолчал. Мало ли, может быть, он первым захочет мне сказать что-нибудь. Бывает ведь так, что человеку захочется вдруг что-то сказать раньше, чем с ним поздороваются. Зачем я буду ему мешать? И я промолчал, глядя на глубокие трещины, разделявшие рыхлое мясо на его лице. А он кивнул мне головой так, что вздрогнули его тяжелые щеки, и сказал, проходя:
— Здравствуй, Эйнари.
Тогда я тоже кивнул головой. Я хотел, правда, не только кивнуть головой, я хотел тоже сказать ему «здравствуйте», но не успел. Даже кивок мой запоздал. Даже его он не успел заметить, проходя к своему дому тяжелыми, увесистыми шагами, словно пробуя каждой ногой прочность земли.