Виталий Сёмин - Женя и Валентина
Слатину неудобно было слушать, как наивно говорил о газетчиках Сурен:
— Понимаешь, может, и правильно, что они свой авторитет оберегают.
Но все равно Слатин был счастлив тем, что работал в газете. Как-то в их длинную комнату заглянул один из секретарей обкома партии, приходивший знакомиться с газетчиками. Слатин встал, и редактор, который сопровождал секретаря, сказал Слатину с одобрением:
— Сиди, сиди. Не в армии!
Но Слатин хотел чувствовать себя в армии.
А какие люди приходили к ним в их длинную темноватую комнату! Несколько раз приходил изобретатель телескопа. Он сам вытачивал удивительные стекла из круглых корабельных иллюминаторов, вставлял в раздвижную трубу. Мастерскую он оборудовал у себя в сарае, там у него и хранился телескоп, а он хотел подарить его городу. Приходил географ-энтузиаст, возмущавшийся тем, что на новых картах Северский Донец назван Северным, требовавший, чтобы название было исправлено. Изобретателей и энтузиастов Вовочка встречал сурово. Но они все шли и шли. Но чаще, конечно, в отделе появлялись авторы на мелкие поручения. С утра приходил старый актер Абрам Завадовский. Всю жизнь ходивший в сочинителях, всю жизнь искавший соавтора на пьесу, он располагался надолго, писал рецензии на эстраду, на самодеятельные спектакли, рассказывал анекдоты и передразнивал писателей. Чаще всего рассказывал, как областной писатель номер один Курков читал актерам свою пьесу. Куркову сказали, что у него плохо выписан меньшевик. Курков ответил:
— Много чести ему будет хорошо его выписывать.
Завадовский, подражая Куркову, произносил это так, будто у него забит нос, а язык в два раза толще, чем у обычных людей. Курков его поразил, и Завадовский охотно повторял, как областной писатель номер один произносит:
— Много чести ему будет хорошо его выписывать.
И интонация у него в этот момент была генерал-губернаторская.
Нет, не всем навстречу выходил Вовочка из-за стола. Приходил старый писатель — газетчик Слатин еще мальчишкой читал его фельетоны — Гершкович. На некоторое время, как он сам сказал, он уходил из литературы в адвокатуру, а теперь опять ходил в редакцию. Гершкович поздоровается со Слатиным и Стульевым, пройдет две трети длинной комнаты, и только тогда Вовочка начнет улыбаться. Когда Гершкович останавливался против Вовочки, Вовочкина улыбка делалась любезнее и любезнее, но Вовочка еще не поднимал головы — не мог оторваться от работы. Потом он перекладывал папиросу из правой руки в левую и стремительно поднимался, похватывая плечом падающий пиджак. Теперь улыбка его была любезной и извиняющейся в одно и то же время — не сразу поднялся навстречу старому человеку. Он подавал руку, все так же стоя, открывал ящик письменного стола, доставал пачку рукописных листов, протягивал их Гершковичу:
— Не пойдет.
Стоял, ожидая, что скажет Гершкович, а затем садился, поправлял пиджак и добавлял:
— К тому же вы это нам уже приносили.
Гершкович не смущался или не подавал вида, что смущается.
— Разве? — говорил он. — То-то я еще подумал, а не показывал ли я вам уже? Значит, уже показывал.
Вовочка любезно улыбался, глядя на него снизу вверх. В этот момент Гершкович был неприятен Слатину. Старый писатель, старый адвокат, он должен был понять, как к нему относится Вовочка, а он держал в руках пачку старых, пожелтевших листов бумаги, делал вид, что все это, так сказать, в обычном рабочем порядке, и говорил:
— Не пойдет? Странно. — И это «странно» было не возмущенным, а ненатурально отстраненным, раздумчивым. — А кто-то мне говорил, что это неплохая вещица. Но если вы так считаете… — Он медленно направлялся к выходу, но вдруг останавливался — образованный человек, старый адвокат! — и выражение ненатуральности в глазах его усиливалось. — Нет, у меня, конечно, бывают срывы. — Он протягивал «бы-ва-ют сры-вы». — Недавно я послал рассказ знакомому редактору в «Крокодил» — он мне заказывал несколько фельетонов. И что же вы думаете? Он мне этот рассказ вернул с такой надписью: «Не узнаю старого мастера». — Помедлил и двинулся к выходу, сказав «м-да». Будто только сейчас почувствовал грустный смысл этих слов, будто и останавливался, пораженный их печальным смыслом. И все это была неправда, и Слатину она была неприятна. Вовочка не отвечал. Во время всей сцены он любезно улыбался и потихоньку клонил голову набок, будто вслушиваясь и сочувствуя. И только когда Гершкович закрывал дверь, Вовочка переставал улыбаться и возвращался к работе.
Слатина никак нельзя было назвать терпимым человеком. Он был раздражительным борцом за справедливость — так это можно было бы сформулировать. С юношеских лет он был уверен, что логика для всех одна, что образованный человек руководствуется в решениях своих логикой. Одним из самых ошеломляющих открытий было для него то, что логика не действовала на всех одинаково. Больше того, было сколько угодно людей, на которых логика не действовала совершенно. В начальнические качества Вовочки Фисунова, например, входило принципиальное незнание каких-то самоочевиднейших вещей. Он обладал вот этой способностью чего-то не знать и не понимать. И вот как раз в этой сфере, где не спрашивают, не отвечают, где Слатин постоянно попадал впросак, Вовочка ориентировался лучше всего. Приносил, например, кто-нибудь в редакцию сборник университетских философов и предлагал сделать на него рецензию. Вовочка улыбался и разводил руками:
— Не пойдет.
Слатин точно знал, что ни одной философской статьи ни в этом сборнике, ни в каких бы то ни было других Вовочка не читал. В другой раз Вовочка сам приносил Слатину на стол какую-нибудь книжечку и говорил:
— Сделаешь аннотацию строк на шестьдесят. Это интересно.
Вначале Слатин кричал:
— Кому интересно? Тебе интересно? Мне интересно? Ты туда даже не заглядывал!
Он очень быстро понял, что Вовочкино «интересно» к тому, что Вовочке на самом деле интересно, никакого отношения не имеет. Это было газетное «интересно», и Слатин со временем научился сам его произносить. Был тут соблазн приобщенности к той самой сфере, где точно знают, какой философ сегодня «интересно», а какой переместился в опасную зону «неинтересно». В сфере этой часто многое менялось, и люди, не работавшие в газете, не могли за этим поспеть. Когда Слатин был студентом, ему нравились научные поправки к старым аполитичным словам «правда» и «справедливость». Нравились не только научной обоснованностью, но и научным романтизмом. Научный романтизм даже составлял для него главную привлекательность. Слатин собирался перестраивать старый мир, и без этих научно обоснованных, заряженных политической энергией слов в такой работе нельзя было обойтись. Поступив на работу в газету, он был счастлив тем, что попал к самым главным «держателям правды». Но Вовочка ежеминутно на его глазах лишал прекрасные слова «правда» и «справедливость» их научного романтизма. За те 39-40-й годы, которые Слатин работал вместе с Вовочкой, множество газетных тем переместилось из сферы «интересно» в сферу «неинтересно». К обширной сфере «неинтересно» прибавилась еще более обширная «не в компетенции областной газеты». Слатин, конечно, понимал, что не Вовочка виноват в том, что возникает душевная пустота, душевная незагруженность, но, конечно, Вовочка поручал ему, способному решать алгебраические задачи, работу на уровне четырех арифметических действий. Правда, и тут Слатин все поворачивал так, что обвинял самого себя. Дело было в недостаточной интенсивности его чувств, в несовершенстве его собственного воспринимающего аппарата. Решались такие задачи! Он, конечно, восхищался перелетами через Северный полюс, строительством огромных машиностроительных заводов, но не был способен жить этим восхищением каждый день и каждый час. В самом восхищении, в его оттенках, в сопоставлении с новым восхищением находить глубины, необходимые для жизни духа. На собраниях, куда он приходил, настроившись аплодировать и восхищаться, жить единым порывом со всеми, он страдал от косноязычия или глупости докладчиков, считая, что это они, читающие по бумажке, мешали залу соединиться в едином душевном порыве. Хотя большинство, несомненно, хотело соединиться и соединялось.
Конечно, можно было так, как Стульев, не поднимать головы от стола, но Слатин так не хотел и не мог. Иногда ему вдруг приходило в голову, что Стульев, поворачивающий свои способности в любую сторону, даже хуже Вовочки. Из всех принципов у него остался только один: бессмысленно чему-либо сопротивляться. И Слатин приходил все к тому же: надо работать, надо выписываться потому, что даже ясная, грамотная фраза сопротивлялась тому, что в газете происходило каждый день, — переводу «интересных» тем в «неинтересные». В конце концов, были в редакции люди, которые лучше его знали, что нужно делать, которые по должности своей должны были лучше разбираться во всех важных политических вопросах. И первым таким человеком был над ним Вовочка Фисунов. Над Вовочкой стояли Владислав, замредактора, редактор. Они не советовались со Слатиным, а давали ему задание, направляли на завод или в село. Он приезжал, шел в партком, завком, разговаривал с людьми, писал. Очерки его хвалили, люди, о которых писал Слатин, были прекрасными работниками, ударниками, стахановцами. Но чем-то эти очерки самому Слатину не нравились. Была в них какая-то неправда. Он даже сам не мог понять какая.