Анатолий Марченко - Смеющиеся глаза
— Это верно, — подхватил Евдокимов. — Скоро с заставы старослужащие уедут. Нам на смену молодежь служить придет. Люди приходят и уходят, а граница живет своей жизнью. Я вот так думаю: приеду после службы на свой завод, будут у меня новые друзья. В институт поступлю. Женюсь, наверное. Дети будут. Все будет по-новому. А все равно заставу никогда не забуду. Зеленую фуражку на всю жизнь сохраню. Почему это застава на человека такую силу имеет, вы не знаете?
Я мечтательно смотрел на Евдокимова, а в ушах слышался голос капитана Нагорного: «Приказываю выступить на охрану государственной границы Союза Советских Социалистических Республик».
Эти слова я слышал на заставе много раз. Сейчас они зазвучали для меня с новой силой, и новый, еще более глубокий смысл угадывал я в них.
Я думал о дозорных тропах моей Родины. В сущности, это фронтовые тропы. В самом деле, что стало с дорогами суровой военной годины? В ту пору, отодвинутую уже от нас чередой лет, по ним громыхали танки, надрываясь, тащили тяжелые орудия тягачи, наскоро перемотав портянки, шагал все дальше и дальше на запад неунывающий пехотинец, авиабомбы поднимали на воздух мосты. А сейчас по этим дорогам колхозные трехтонки везут хлеб, в небе летит песня, рожденная краснощекими деревенскими певуньями, по едва приметным стежкам в обнимку идут влюбленные пары. Кончилась фронтовая биография этих дорог и проселков, и желанная мирная жизнь прочно утвердилась на них.
Но нет и не будет покоя дозорным пограничным тропам. Всегда настороженные, по-фронтовому напряженные, зовут и зовут они на ратный подвиг. Здесь не протрубит трубач сигнала «Отбой». Не протрубит до тех пор, пока не снимут часовых со всех границ нашей планеты.
Но хозяева пограничных троп не ждут такого сигнала. Повинуясь долгу и зову собственного сердца, они берегут рубежи, щедро политые горячей кровью героев. Они молоды и сильны, эти хозяева. Они сумели сродниться и с палящим солнцем, и с пронизывающей стужей, и с дыханием вечно живых вулканов. Они первыми встречают рассвет. Слышат, как за их спиной поют заводские гудки, как самосвалы «бомбят» кубами камней непокорные реки, как ветер поет в тугих колосьях целинного хлеба.
И Родина тоже слышит их, ценит самоотверженный пограничный труд и верит им, как только может верить мать своим самым любимым сыновьям.
И еще я подумал о том, что у каждого человека есть своя дозорная тропа. Полная опасности и тревог, но приносящая великую, ни с чем не сравнимую радость. Счастлив тот, кто всю жизнь идет по ней, идет гордо и весело, идет, не сворачивая на тихие тыловые тропинки. Счастлив тот, кто любит жизнь, как вечную песню борьбы и труда!..
Вот и знакомая станция. Подошел поезд. Мне вдруг вспомнилось чистое летнее утро и Нонна на дощатой платформе.
Если бы она спрыгнула сейчас с подножки вагона и побежала по припорошенной снегом дороге, ведущей на заставу!
Я не знал, будет ли так. Я не знал многого, хотя и немало прожил на заставе. И удивительно ли? Ведь жизненные пути людей нелегки, сложны и, порой, противоречивы.
Но я знал главное: какие бы события ни происходили в жизни людей, граница не спит и заставы продолжают нести свою службу.
Смеющиеся глаза
ПОЧЕМУ Я НАЧАЛ С «АППАССИОНАТЫ»
Теперь, когда все, о чем я хочу рассказать, уже в прошлом, пусть совсем недалеком, но в прошлом, многое из пережитого вспоминается с особенным, порою даже трудно объяснимым волнением. Иногда я задумываюсь: почему мы любим вспоминать прошлое? Почему эти воспоминания чаще всего светлы и вызывают радостные чувства, даже если они связаны с лишениями, мучительными поисками счастья, несбывшимися надеждами? Может, потому, что будущее еще не пришло и путь в него немыслим без прошлого, а то, чем человек живет сегодня, ценится меньше, как все, с чем он еще не успел расстаться. А может быть, и по той причине, что прошлое уже невозможно вернуть и даже новое счастье и новое горе не будут простым повторением того счастья и того горя, которые испытал прежде.
Если бы меня спросили, какой день из самых обыкновенных будничных дней, прожитых на заставе вместе с Ромкой, особенно запечатлелся в моей памяти, я бы не задумываясь ответил: день, в который мы слушали «Аппассионату».
Откровенно признаюсь: в прошлом меня не очень увлекала классическая музыка. Но после того как я услышал одну из сонат Бетховена, «Лунную», все изменилось. Помню, впервые я услышал ее еще мальчишкой, когда смотрел «Чапаева». В кинофильме ее играл на рояле белогвардейский полковник Бороздин. Денщик полковника Потапов медленными странными танцующими движениями двигался по штабному вагону, натирая пол. Когда я смотрел этот фильм впервые, то не обратил особого внимания на музыку. Я с нетерпением ждал, что Потапов из жалкого раба наконец превратится в борца и влепит в своего тучного хозяина всю револьверную обойму. Я чуть не заорал от радости, когда раздался звук, похожий на выстрел. Но полковник продолжал играть как ни в чем не бывало: это из рук Потапова упала на пол щетка.
Через несколько дней я, как и многие другие мальчишки, смотрел «Чапаева» снова. А потом и третий раз. И четвертый. Не помню уже, когда именно меня взволновала эта музыка. Я еще не знал тогда, что Бороздин играет именно «Лунную» сонату, просто меня поразил контраст: спокойствие, безмятежность этого вежливого, образованного и лирически настроенного полковника, «гуманно» замучившего до смерти брата Потапова Митьку, «милостиво» зачеркнувшего на рапорте слово «расстрелять» и написавшего вместо него «подвергнуть экзекуции», и сдержанное кипение светлой, почти прозрачной мелодии, наполненной стремлением к жизни и счастью. Страшно было даже предположить, что этот бритоголовый, с апоплексическим затылком полковник, этот «гуманный» изверг может исполнять мелодию, которая даже меня, несмышленыша, хватала за сердце и которую я, конечно еще не совсем осознанно, старался перевести на язык человеческих чувств…
Что же касается «Аппассионаты», то это случилось так: наш комсомольский вожак Толя Рогалев был в краткосрочном отпуске и привез на заставу чуть ли не полный чемодан грампластинок, вызвав восторг своих сослуживцев. Тут были и новые популярные лирические песни, и искрометные танцы, и стихи в исполнении самих авторов, и даже серия «Мелодии экрана». Перебирая пластинки, Ромка совершенно случайно натолкнулся на «Аппассионату». Увидел эту пластинку и я. Мне почудилось, что она одиноко и сиротливо лежит среди своих молодых соперниц. Кузнечкин, Веревкин да и другие солдаты наперебой заказывали знакомые песни, подпевали, смеялись, шутили, подтрунивали друг над другом.
И вдруг Ромка поставил на медленно вращающийся диск проигрывателя «Аппассионату». Когда раздались первые, будто приглушенные, таинственные и сдержанные звуки рояля, никто из сидевших в ленинской комнате солдат не слушал этой непривычной и такой непохожей на все только что прослушанные мелодии. Кто углубился в книгу, кто листал подшивку газет. В самом углу солдаты ожесточенно стучали костяшками домино, сухой треск которых порой напоминал выстрелы из ручного гранатомета. Рядовой Теремец старательно вычерчивал последние, наиболее ответственные и сложные детали изобретенного им сигнального прибора. Веревкин насвистывал какую-то джазовую мелодию. Рогалев горячо доказывал Кузнечкину, что глупо и нечестно писать любовные письма одновременно трем «заочницам». В ответ Кузнечкин самодовольно и независимо ухмыльнулся и подошел к проигрывателю.
— Завели шарманку на целый час, — пробурчал он, покосившись на Рогалева маслеными глазами. — Тоже мне, музыка! Мы вот сейчас ее побоку и поставим что-нибудь для души…
Но не успел он прикоснуться к звукоснимателю, как раздался злой голос Теремца:
— А ну не трожь!
— Вы что-то сказали, повелитель? — удивился Кузнечкин.
— Не трожь! — повторил Теремец.
— Да ты что, у себя в хате? Со своей Марфуткой? — расшумелся Кузнечкин, нагло и самоуверенно уставившись на Теремца. — На своей свадьбе можешь заводить что хочешь. И пляши под любую симфонию.
Теремец ничего не ответил, но это молчание было выразительнее и убедительнее любых, самых гневных слов. Я был убежден, что, если Кузнечкин, наперекор предупреждению Теремца, все же попытается заменить пластинку, ему несдобровать. Видимо, это понимал и сам Кузнечкин. Поэтому он с равнодушным видом принялся перебирать пластинки.
А в ленинской комнате звучала «Аппассионата» — бурная, солнечная, неистовая, зовущая на подвиг. Это был какой-то океан музыки, океан бушующий и грозный. Волны его окатывали сердце. Собственно, состояние было такое, что нет уже никакого сердца, нет тебя самого, нет земли и голубых звезд, есть только музыка, которая становится самой жизнью.