Давид Самойлов - Памятные записки (сборник)
В обеих можно было немедленно влюбиться. Но я этого не сделал именно потому, что их было две. Или не помню, по каким еще причинам.
Так, в лекциях и знакомствах, прошел первый день занятий. Но ощущение затерянности и собственного ничтожества в столь избранной среде не покидало меня и в последующие дни.
Из наших учителей любил я чуть не больше всех Марию Евгеньевну Грабарь-Пассек, латинистку. Бородатая и усатая, с небрежно заколотым седым пучком и всегда, даже, кажется, летом, в потрепанном боа вокруг шеи, она похожа была на веселую волчицу.
Отец ее, из старинного ученого рода Пассеков, был ректором Дерптского университета, уволенным за либерализм в пятые годы. В Дерпте вышла она замуж за Владимира Эммануиловича Грабаря, тогда еще молодого специалиста международного права. В описываемое время Владимир Эммануилович был уже старый человек и не у дел, видимо, потому, что понимал международное право с идеалистических позиций.
Возраст Марии Евгеньевны трудно было определить. Думаю, что ей было все пятьдесят. Но она не без кокетства говаривала:
– В мои сорок лет я катаюсь на коньках.
Знала она чудовищно много – и греческий, и латынь, и немецкий, и все литературы, созданные на этих языках. Несколько лет тому назад наткнулся я на превосходный том александрийской поэзии, где много прекрасных переводов Марии Евгеньевны. Оттуда – мое «Подражание Феокриту».
Несмотря на огромную эрудицию, Мария Евгеньевна не превратилась в синий чулок. Она была общительна, весела, добродушна. Грабари охотно принимали в гости любого студента, нуждающегося в совете или помощи. Мы бывали в их загроможденной книгами квартире где-то в районе Кропоткинской.
На своих занятиях Мария Евгеньевна не любила тишины. Можно было разговаривать, рассказывать разные истории, смеяться и пересаживаться с места на место. Меня любила она за то, что я вносил в эту суету посильную лепту. Например, придумал петь латинские исключения хором. «Пуэр, соцер, веспер, генер», – пели мы на мотив «Барыни». А исключения на «ор» (патиор, мориор) – на манер католического хорала.
Прибегали из других классов. Просили не шуметь.
За мои музыкальные изобретения Мария Евгеньевна по латыни ставила мне пятерки, хотя, честно говоря, я и этого языка толком не освоил.
Не знаешь, как писать воспоминания: по событиям или по лицам. Событие иногда затрагивает несколько или множество лиц. Получается некое смешение. Лица же чаще всего продолжаются во времени. Поэтому приходится постоянно забегать вперед, потом возвращаться к исходной точке рассказа. Это мешает стройности повествования. Я избрал смешанный способ изложения: и по лицам, и по событиям. Иногда лица выделяются в отдельные главы, иногда в основе глав лежат происшествия.
Итак, продолжаю.
Наиболее авторитетными преподавателями в ИФЛИ были вовсе не хрестоматийные корифеи, а молодые (немного за тридцать), связанные между собой узами дружбы и единомыслия.
Это были Владимир Романович Гриб, Верцман и Леонид Ефимович Пинский. Признанным их главой считался Михаил Лифшиц. Вероятно, к ним примыкали искусствоведы Колпинский и Недошивин. А многие сочувствовали или примыкали к ним.
Стиль ИФЛИ определялся, во-первых, академически поставленным обучением языкам и литературе, во-вторых, наличием молодой талантливой плеяды мыслящих педагогов.
Михаил Лифшиц читал нам факультативный курс эстетики, который посещал весь филологический факультет. Он почитался нами как первый философ «теченцев» – так именовались его последователи. Название это произошло от дискуссии, разразившейся в те годы на страницах журнала «Литературный критик».
Спор был как будто академический: осуществлялся ли реализм Бальзака вопреки его реакционному мировоззрению или вытекал из суммы его мировоззрения. Сторонников второго взгляда окрестили «течением». Примыкать к «течению» было модно в ИФЛИ.
Был еще Георг Лукач, тогда прямой союзник «теченцев» и один из их теоретиков. Но его я никогда не видел.
Спор имел множество аспектов: и борьба против вульгарно-социологических схем, и борьба «классического» реализма против революционного, а заодно и реакционного, модернизма. Время поворачивало к классике, к традиции, к почвенной истории. Тенденция эта только что обозначилась и в том первично-обозначенном виде привлекала многие горячие и ищущие умы.
Лифшиц, в сущности, брал за основу гегельянскую схему развития искусства. Об этом страшно было подумать даже его противникам. Да они, наверное, куда слабей были подкованы философски. К тому же Лифшиц гегельянскую схему искусно завернул в марксизм, да и спроси его, в ту пору искренно считал себя марксистом, автором основополагающего сборника «Маркс и Энгельс об искусстве», где ранний Маркс (левогегельянский) разумно сочетался с поздним Энгельсом, сторонником реализма и «типических обстоятельств».
Борьба с модернизмом, к которому примыкала вся основная западная, а во многом и русская литература 20—30-х годов, была первым становлением нынешней «традиционалистской» и даже «почвеннической» эстетики.
Если бы тогдашние «теченцы» могли это предвидеть!
Но тогда был вкус новизны, серьезности, опыта мировой культуры и прочее, что привлекало к учению молодых.
Казалось тогда, что модернизм, отрицающий традиционные нормы искусства, ведет к фашизму, годится ему в эстетику.
Опыт сорока с лишком лет развития идей показал, что теория реализма и традиционализма может привести к тому же.
Видно, не в эстетике дело.
Со всеми «теченцами» я рано или поздно познакомился. Но это происходило уже после того, как я стал ифлийским поэтом.
А случилось это так.
В ИФЛИ существовал литературный кружок. Но собирался он один раз в году, осенью, вскоре после начала занятий. Цель этого собрания – знакомство с новым пополнением поэтов и как бы прием в поэтическое содружество. В ИФЛИ очень многие писали стихи. Но истинными поэтами чувствовали себя только члены этого неоформленного поэтического братства, куда, к моему поступлению, входили Павел Коган, Алексей Леонтьев, Сергей Наровчатов, Костя Лащенко. Даже печатавшийся Лев Озеров туда не входил.
Довольно много народу собралось в тот раз в одной из аудиторий на поэтическое ристалище. Кто-то из аспирантов вел собрание.
Сперва выступили прославленные ифлийцы.
Необычайно красивый Наровчатов нараспев читал свою романтическую «Северную повесть». Потом рубил воздух ладонью и с громадным напором декламировал Павел Коган:
Я с детства не любил овал.Я с детства угол рисовал.
Небольшого роста, коротко остриженный, Костя Лащенко с украинским акцентом произносил лирические строки о лирике и детстве:
Это лирика и детство,Неминуемость пути.
Читались еще какие-то стихи, которых я не запомнил. Выступали ифлийские «середняки». Потом откуда-то выволокли смущающегося Алексея Леонтьева, который понравился, пожалуй, больше всех:
Бродить медведем по лесам,Валить сосновые деревья.В траве барахтаться. Плясать.Явиться лешим из поверья.И ту, что вышла по грибы,Манить на топь гортанным смехомЗа то, что ты ее любил,Когда еще был человеком.
Эти языческие строки совсем не подходили к заурядной внешности Леонтьева, к его москвошвеевскому пиджачку, к смущенной улыбке. Все это вместе заставляло подозревать в нем истинного поэта.
Первокурсники были подавлены. На предложение выступить долго никто не откликался.
Тогда поднялся сухой высокий юноша с ясными голубыми глазами. И весело прочитал:
МАТРИАРХАТСтоит вигвам. Над ним луна.В зеленом небе звезды кружат.В вигваме пьяная женаКолотит высохшего мужа.
Все засмеялись. Юноша сел на место рядом со мной. Мы познакомились. Это был Марк Бершадский, талантливый прозаик. Ниже я расскажу о нем.
После Марка первокурсники немного оправились, и на трибуну вышел Костя Климов, глуховатый, смешной Костя Климов, вскоре погибший на войне.
Первая же строфа Костиного стихотворения вызвала гомерический хохот. Там…
около овинаПровожала бабушкаМолодого сына.
Не запомнил, куда провожала бабушка своего сына, но Костя, переждав смех, мужественно дочитал стихотворение.
Первокурсники проваливались.
И тут присутствовавшие мои бывшие одноклассницы Лиля Маркович и Эся Чериковер стали выкрикивать мое имя. Все стали вертеть головами, но никто меня не знал. Но имя тоже было смешное, и, ожидая очередной забавы, студенты начали скандировать:
– Дезь-ка! Дезь-ка!
Громче всех надрывался мой сосед Марк Бершадский. Я прошептал ему:
– Не надо. Дезька – это я.
– Ну и прекрасно, – воскликнул Марк и вытолкнул меня на середину аудитории.
Делать было нечего, и я поплелся к кафедре читать стихи.