Виктор Конецкий - Том 3. Морские сны
Я не сомневался, что дело касается штивки груза и моего слабоволия.
У капитана сидел наш морагент Таренков. Раньше он много лет командовал судами, потом работал в Австралии и еще где-то.
Морагент не дипломат. Он может рыкнуть на обидчика наших морских интересов без всяких протокольных изысков. И в прошлый заход в Латакию Евгений Петрович мне помог в какой-то запутанной истории, когда чиф-тальман и шкипер плавкрана требовали подписать липовую бумажку на сверхурочную работу. От рыка Евгения Петровича эти ребята полетели в разные стороны, пришептывая: «Ма ша'алла! Ин ша'алла!» — «Что желает Аллах!.. Как Аллаху будет угодно!» Причем в роли Аллаха, очевидно, выступил я.
— Ну, секонд, нашел правила перевозки шрота? — спросил капитан.
— Нет. Гробы с покойниками и урны с пеплом готов возить с закрытыми глазами сквозь любые климатические зоны, а шрота в справочнике нет, Юрий Петрович.
— Видите, — сказал Юрий Петрович, — какой секонд веселый человек — острит напропалую. Одно слово: комедиограф.
— Да плюньте вы на этот шрот, — сказал Евгений Петрович. — Сожрут его свиньи и без правил.
— Как со штивкой? — спросил Юрий Петрович. — Если не штивать, кувырнемся мы в шторм: ссыпется свинячий корм на один борт, постоянный крен — и привет сиренам. Говорил со стивидором?
— Да, — соврал я. — Будут штивать. Через каждые пятьсот тонн.
Таренков хмыкнул. На его загорелом лице было порядочно морщинок. Ухмылка заплуталась в морщинках. Выражение физиономии стало немного кошачьим.
— Брось врать, — сказал Евгений Петрович. — Иди штаны переодень. Перед тем как вы кувырнетесь. На экскурсию поедем. К святым местам. Причащаться.
— Благодари супругу Евгения Петровича, — объяснил Юрий Петрович. — В гости зовет.
— В гости еще не скоро. Мы и без жены. Отдохнем. Может быть, — сказал Таренков.
Морагент был одет в строгий костюм и белоснежную рубашку без галстука. Каждая вещь чувствовала себя на Евгении Петровиче уютно, выказывая при этом достоинство и гордость за хозяина.
У меня, старого разгильдяя, кроме формы, за всю жизнь еще ни разу не было настоящего костюма. Форму на берег надевать не хотелось. Я сказал об этом.
— Тогда надевай хоть трусики, — сказал Таренков. — Со мной можно. Меня уже здесь каждый шакал знает. Ездить много приходится. С тысячью шакалов познакомишься. Особенно веселое знакомство бывает, если на шакалий труп наедешь. Ночью. На вираже. И гроба потом не надо. И урны.
Через пять минут я плюхнулся на мягкость кожаного сиденья черной машины. Таренков сел за руль.
— Что за авто? — спросил я.
— У капитана все должно быть капитанским, — сказал Таренков. — «Опель-капитан». Ну, вначале была еда?
Мы дружно согласились с Таренковым.
«Опель» прыгнул от трапа теплохода, как конь Ашик-Кериба. Мелькнули горы стального листа, штабеля мешков цемента, охранники у ворот порта на фоне военных плакатов, узкие улочки города, и «опель» оказался на набережной. Таренков вел машину по-западному: не он принадлежал «опелю», а «опель» принадлежал ему и хорошо знал это.
Возле ресторанчика он въехал на тротуар, затормозил в сантиметре от стены, и мы вылезли.
Ресторанчик был обыкновенный, без шика, здесь морагент обедал каждый день, и знали его здесь так же хорошо, как «опель» знал, кто его хозяин.
Пахло чужой едой. За широким стеклом окна стекленело в неподвижности Средиземное море.
Таренков стукнул по столу обручальным кольцом. Тяжелое кольцо ударило глухо. Официант возник мгновенно и пожелал мистеру кептейну всех благ, какие есть в меню Аллаха для самого выдающегося из смертных. Затем появилась арака, тертый горох, сырая морковь, красные терпкости неизвестного происхождения, острые салаты, немного картофеля и жареные куры.
— Сытый нарезает ломти для голодного не спеша, — сказал Таренков, щедро разбавляя араку в наших сосудах водой. Арака делалась белой, как одежда пророка, который запретил мусульманам пить вино. — Это здешняя пословица. Читали Коран? Его в мореходке преподавать надо. Раздражить правоверного очень просто. А мы в рамадан пробуем заказать срочную работу — святая простота! Петр умнее был. Он знал: мы полуазиаты. И заставлял морячков долбить книгу, которой в половине мира дано не только религиозное, но и юридическое значение. Пейте. Я передерну. Может, напишете об этом, Конецкий?
— О чем?
— Одна наша энциклопедия утверждает, что автором Корана является Мухаммед, что он получил, так сказать, гонорар за литературный труд. А Корана никто не писал. Аллах спустил его пророку из космоса, с седьмого неба. На золотых цепях. Возможно, световые лучи подразумеваются. Вот об этом и напишите… Ешьте как следует, ребятки. Вам это сегодня пригодится.
Было в Евгении Петровиче нечто, заставляющее подчиняться ему с удовольствием.
Он все время заставлял нас предвкушать, хотя каждый момент и сам по себе был отличным. И разбавленная точным количеством воды арака была прекрасна, и незнакомые салаты, и жареные куры. И еще мне нравилась его манера говорить. Он как бы буркал, произносил слова быстро и разрывал фразу точками на самые неожиданные куски. В общем, уже после первой порции араки я влюбился в Евгения Петровича, как мальчишка. И, как мальчишке, мне вдруг захотелось в кино, на бесшабашный фильм о мужской скупой дружбе, о случайных встречах, о красивом мужестве, с выстрелом спасителя на краю роковой секунды, с песенкой прелестной женщины о тревожной мечте.
— Кина не будет! — отрезал Таренков, выводя нас на пустынную набережную. — Стрельнуть можешь в натуре.
В десяти шагах от ресторанчика он толкнул дверь неприметного дома, и мы оказались в тусклом подвальчике — тире.
Старый хозяин тира не ставил задачи воспитания ворошиловских стрелков. Дистанция стрельбы три-четыре метра при размере мишени в гусиное яйцо. Не попасть может только слепой. Значит, только слепой не получит вознаграждения за истраченные гроши, то есть не увидит вынырнувшую из бурого моря русалку, или современную голенькую девицу за распахнувшейся дверцей шкафа, или благополучно перепрыгивающего через тюремную стену беглеца.
Это были как раз те сюжеты, которые я хотел видеть на экране. Но в тире мое мальчишество наслаждалось полноправным участием в действии, а не зрелищем. Мы палили с азартом. Старик хозяин, получив за двадцать пулек сирийский фунт, улыбался нам мудрой улыбкой пророка Ионы. От наплыва мужской дружбы старик включил фонтанчик. В полутемном дальнем углу тира засверкала пляшущая струйка алмазной воды. Старик бросил на струйку шарик. Шарик завертелся, поднимаясь и опускаясь на фонтанчике, заплясал вместе со струйкой. Он был весь уже продырявлен пульками, разбрасывал брызги. И почему-то не слетал с водяной струйки, не падал, когда в него попадешь.
Шарик был чудесным.
Кобальт синий — далекие горы, изумрудная зелень — предгорья, охра — холмы, сиреневые и фиолетовые полосы — плантации цветущего миндаля, красные поля мака, черные кипарисы вдоль обочины шоссе. Подножья кипарисов погрузились в знакомые мне еще по Сардинии заросли серо-голубых кактусов. И надо всем этим — вечереющее, пасмурное небо.
Мы мчались к горам сквозь свободу шоссе по сто тридцать — сто сорок километров. На той же скорости изрыгал синкопы приемник «опель-капитана». Мы курили «Пелл мелл» и впитывали скорость в застоявшиеся души.
Минут через двадцать Таренков свернул с шоссе к малоприметной издали часовне. Она стояла среди увядающих акаций и вечных сосен на вершине пологого холма.
Здесь было тихо. Здесь было прозрачно и акварельно. Незримые, витали здесь и Александр Иванов, и Нестеров.
Куполок часовни увенчивался нашим православным крестом.
— На этом месте, братцы, Мария Магдалина мыла ноги Христу и вытирала их кудрями, — сказал Таренков. — Факт непроверенный, но все равно впечатляет, а?
— Господи! Куда судьба носит! — пробормоталось мне.
— «Мария Магдалина, раздетая вполне…» — вспомнил Юрий Петрович из своего счастливого детства.
И на меня тоже хлынуло старосемейное, давно истлевшее в могилах на Смоленском, на Пискаревке, на Богословском. Баба Мария, тетя Матюня и тетя Зика… И тихо зазвучали для меня их добрые, вразумительные голоса, которыми бабушки и тети говорят с малолетними внуками и племянниками: «Ее имя, Витюша, звучит покаянием и прощением грехов, и странник, проходя по сладостно благоухающей и цветущей зелени берегов Генисарета и приближаясь к развалинам башни и одинокой пальме арабской деревни Эл-Медждель, невольно вспоминает древнее предание о той, греховная красота которой и глубокое покаяние сделали знаменитым самое имя Магдалы…»
Не знаю, откуда проникал в часовню зыбкий, перламутровый свет — через окна высоко под куполом или через нечто вроде узких бойниц в стенах.
Мы вошли в этот свет и постояли, привыкая к нему и к церковному запаху.