Евгений Дубровин - Оранжевая электричка
Перед фонотекой он зашел в шашлычную «Эльбрус» подкрепиться, чтобы набраться сил для путешествия в волшебную страну музыки. Графинчик коньяка подготовил его к более тонкому восприятию классики. Бутылка «Гурджаани» слегка приглушила слишком резкие звуки флейты, больше выделила контрабас… Ага, потом он, значит, поехал в «Лиру». Возможно, пить кофе. Дальше – темно.
– А это кто? – баскетболистка только сейчас обратила внимание на присутствие Тани и стала пристально ее разглядывать. – Ты тоже из «Лиры»?
Директор школы встала.
– Ну ладно, – сказала она. – У меня скоро поезд.
– Родственница, что ли? – опять миролюбиво спросила зеленая девица. – Давай познакомимся. Милка. – Баскетболистка, не вставая, протянула через стол свою руку, словно перебросила слегу.
Таня сделала вид, что ничего не заметила. Баскетболистка обиделась:
– Ты что же… корова… А? Нос воротишь? Думаешь, белый поясок надела, так уж и благородной стала? Знаем мы таких благородных… В «Лире» таких на рубль пучок. Корова!
– Прекрати, – сказал Коньшин.
Баскетболистка только того и ждала. Она обернулась к Петру Кирилловичу.
– А ты кто такой, чтобы мне указывать? Телок… Заманил… в какую-то гнусную дыру… Притон… Напоил сивухой какой-то… Голова от нее трещит, как арбуз. Хоть где я нахожусь? Небось в Бибирево затащил. Гони десятку на такси. Телок…
Коньшин достал из бумажника десять рублей.
– Прошу. Остановка напротив.
– А где моя сумочка?
– Я не видел никакой сумочки.
– Ну смотри, – пригрозила Милка. – Если сумка не у девок, я тебя из-под земли достану… вместе с этой… коровой в белом пояске.
Девица взяла бутылку, налила себе рюмку, выпила, некоторое время посидела, почесывая свои кудри сразу двумя руками, потом ударила щелчком по рюмке. Рюмка жалобно звякнула, описала дугу и упала возле окна, развалившись на части.
Милка вытащила свои голые длинные колени из-под стола и ушла, словно унесла две жерди. Хлопнула наружная дверь. Было слышно, как в коридоре упала штукатурка.
Они сидели молча. В окно долетел резкий голос баскетболистки:
– Эй, телок! Как насчет Арбата?
«Телок», видно, согласился. Хлопнула дверца, взревел мотор. Шуршание шин. Тишина.
– Ну, значит, все? – спросил Коньшин.
– Значит, все.
– Выходит, в этом мире не увидимся?
– Выходит, так.
– Но уж в лучшем из миров я тебя отыщу, – Петр Кириллович криво улыбнулся. – И мы начнем все сначала.
Таня покачала головой.
– Никогда…
– Даже там?
– А что… там? – она усмехнулась. – Миркин-то тоже там.
– Да… Миркин… Про него я забыл. Но, может, для гениев там отдельные места… Наверняка отдельные. Тебя не пустят.
– Пробьюсь.
Они посмотрели друг на друга и невольно улыбнулись: последняя встреча, а несут какую-то чушь.
– Слушай, – сказал Петр Кириллович. – Почитай мне стихи. Как тогда… Только не Миркина. Я еще не дорос до него.
– Хорошо… – не сразу согласилась Таня. – Я прочту стихи о тебе.
– Обо мне?
– Да. Иногда… Когда я думала о тебе… мне всегда вспоминались эти строчки.
– А ты все-таки… думала?
– Не часто… но бывало… Утром… Когда ты мне снился ночью…
– Значит все-таки снился?
– Сны от нас не зависят. Слушай же. По дороге, пустынной обочиной, где лежат золотые пески, что ты бродишь такой озабоченный, умирая весь день от тоски? Вон и старость, как ведьма глазастая, притаилась за ветхой ветлой. Целый день по кустарникам шастая, наблюдает она за тобой… Крепко помнил ты старое правило – осторожно по жизни идти. Осторожная мудрость направила жизнь твою по глухому пути… Не дорогой ты шел, а обочиной, не нашел ты пути своего, осторожный, всю жизнь озабоченный, неизвестно, во имя чего!
– Крепко, – сказал Коньшин.
– Это Заболоцкий. «Неудачник».
– Я так и знал, что это про неудачника.
– Я прочитала с небольшими сокращениями.
– Понятно. А что было в сокращениях?
– Да так… про женщину.
– Про женщину нельзя пропускать. Прочти. Это интересно… Про женщину…
– Не стоит.
– Не укладывается в схему?
– Пожалуй.
– Я тебя очень прошу…
Таня отвернулась и, глядя в окно, негромко и не очень внятно стала говорить:
– Ты бы вспомнил, как в ночи прохладные жизнь твоя, загораясь в борьбе, руки девичьи, крылья холодные, положила на плечи тебе.
Таня замолчала.
– Дальше, – сказал Коньшин.
– Плохо помню.
– Вспомни.
– Милый взор, истомленно-внимательный, залил светом всю душу твою, но подумал ты трезво и тщательно и вернулся в свою колею.
– Еще. До конца.
– Поистратил ты разум недюжинный для каких-то бессмысленных дел. Образ той, что сияла жемчужиной, потускнел, побледнел, отлетел. Вот теперь и ходи и рассчитывай, сумасшедшие мысли тая, да смотри, как под тенью ракитовой усмехается старость твоя.
Таня замолчала и стала смотреть в остывшую чашку с чаем.
– Все? – спросил Коньшин.
– Все…
– Ты правильно сделала, что опустила эти строки.
– Почему? – спросила она бесцветным голосом, каким спрашивают, когда уже знают ответ.
– Потому что они – неправда. Я не потому вернулся в «свою колею», что подумал «трезво и тщательно», а потому что втолкнула туда меня ты. И… не потускнел «образ той, что сияла жемчужиной».
Таня встала, одернула платье.
– Все, это теперь не имеет никакого значения. Ничего ведь не вернешь… Копаться в прошлом – бессмысленное занятие.
– Зачем же ты тогда прочитала?
– Не знаю. Наверно, сделала глупость. Прощай.
– Прощай, – сказал Коньшин.
Он проводил ее до двери. Она подала руку. Пальцы были вялыми и холодными. Петр Кириллович задержал ладонь в своей руке.
– Ты извини, если что не так, – сказал Коньшин.
– И ты тоже.
Они посмотрели друг на друга и разом усмехнулись. Все было не так.
– Я виноват, – пробормотал Коньшин. – Прав Заболоцкий. Быстро сдался. Не боролся за тебя. Играл в благородство. А надо было на Миркина пожаловаться в партком, а тебя вожжами, как в старину…
– Ну, прощай… – она осторожно вынула свою ладонь из его рук.
– Прощай…
– Не поминай плохо.
– И ты.
Он закрыл дверь и постоял у порога, пока не смолкли на лестнице се легкие шаги. Походка осталась у нее прежней, как у той девочки, что бегала по саду их дома в Покровском.
Коньшин прошел на кухню, налил полный фужер коньяку, залпом выпил. Потом он постоял у окна, бессмысленно глядя на улицу, ожидая, пока отключится сознание. Шатаясь, дотащился до кровати и упал прямо в своем прекрасном английском костюме на скомканную постель.
Постель пахла дешевыми духами и резиновым мячом.
ХАЙКУ
На этой станции народу сходило много. Станция была прямо в лесу. С левой стороны к железнодорожным путям теснились аккуратные домики все в садах, с палисадниками, в которых желтели подсолнухи и алели георгины (как в Покровском). Справа, на крутом, песчаном склоне корабельными мачтами петровских боевых кораблей реяли сосны…
Коньшин спрыгнул на горячий асфальт (ноги обдало жаром, даже через подошвы) и подал руку Свете.
– Ой! Как здесь здорово! Дыхните.
Петр Кириллович вдохнул всей грудью, и его качнуло. Горячий сосновый воздух ударил в легкие, пробежал по венам, вспенивая кровь, и до отказа заполнил грудь, словно залил ее хмельной жидкостью, так полно, что стало больно дышать…
– Ой, Петр Кириллович! Да как же хорошо! Прямо плакать хочется!
Ветер качал верхушки огромных сосен, тень от них перекидывалась через зеленое пресмыкающееся тело электрички и мела тускло вспыхивающий искрами асфальт черными вениками. От взмахов тени на асфальте кружились желтые листья-копейки берез и осин; на постоянно солнечных местах они лежали тяжело, то и дело приникали к асфальту, а иногда приклеивались, словно бабочки, опустившиеся на блюдце с медом, и здесь прохожие безжалостно втаптывали их в горячий гудрон; в тени же скамеек, ларьков, здания станции листья парили легко и свободно и иногда даже, в самом деле вообразив себя бабочками, взвивались столбиком вверх, все выше и выше, почти до крыши электрички, казалось, еще мгновение – и они перемахнут через электричку, взмоют выше сосен на песчаном бугре и растают в бледно голубом, почти бесцветном августовском небе, но бабочки есть бабочки, а листья есть всего навсего мертвые листья, – порыв ветра иссякал, и монеты берез и осин беспорядочно, тяжело сыпались на асфальт.
Откуда же взялись эти листья? Коньшин посмотрел за электричку и увидел маленькие нарядные тельца березок и осинок, которые взбирались по косогору, цепляясь корнями и ветками за сыпучую песчаную землю Было очень похоже, что стайка испуганной детворы которая отстала от взрослых, старается догнать родителей – сосен великанов, величественно поджидавших своих неразумных детей.
Света тоже, прищурившись, смотрела на залитый солнцем косогор с уже порыжевшей травой, которая сливалась с песчаными пятнами обрыва и казалась золотистой шерстью вокруг рваных ран обрыва.