Руслан Киреев - Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы.
— А это наш проспект! — весело объявила Лена. — Имени святого Михаила. — Она хитро взглянула на меня, но смилостивилась и объяснила: — Главврач наш. Михаил Генрихович.
Она вновь была беспечна, как час назад, когда мы добирались до укромной скахмейки в глубине больничного парка.
Я свернул было к лечебному корпусу, но она упрямо замотала головой.
— Я провожу тебя!
Мы вышли за крашеные железные ворота. Вечернее солнце тихо освещало пустынную улицу. Неторопливо проехали на велосипедах парень и девушка.
— Я напишу тебе после операции…
— У тебя нет моего адреса, — сказал я.
— Улица Юбилейная, дом семнадцать, квартира три.
Она улыбалась, поддразнивая меня. Я старался держать себя, как и она — безмятежно и весело, но у меня это получалось плохо. Меня не покидала мысль, что, может быть, я вижу её в. последний раз.
— И за гостинцы спасибо, — прибавила она и смешно поклонилась. — Только все почему‑то фрукты тащат. Они у меня уже вот здесь сидят. Я селедки хочу.
— Я не знал…
— Селедки не разрешают, — сказала она и вздохнула. — Ничего острого.
Было душно, я откидывал простыню, но от окна тянуло прохладой, и я укрывался. Глаза слипались, когда же я начинал забываться, меня будил страх, что Лена умрет. Странное чувство испытывал я в беспокойном своем полузабытье. Мне казалось, что если умру я, в этом не будет и части той чудовищной несправедливости, которую несет в себе смерть Лены. Моя смерть лишь необъяснимым образом очистит меня, превратит в того, кем я стремился и надеялся быть ещё два дня назад. И если после этого кто‑то увидит мою жизнь —всю, без утайки, он скажет, что этот человек жил честно. А предстань я перед тем же судьей живым — иною будет оценка. Но моя смерть касается одного меня, смерть же Лены сделает нелепым все — не для меня, безотносительно ко мне. Она сделает нелепым весь тот мир, который существует кроме меня и кроме нее, кроме каждого человека «в отдельности.
Я снова откинул простыню, но было по–утреннему свежо, и я укрылся. Светало.
Попрощались мы легко и небрежно — словно завтра предстояло увидеться вновь. Ни на мгновенье не посмел я задержаться у больничных ворот, боясь, что Лена обернется и увидит, как я смотрю ей вслед.
Когда, очнувшись после беспокойного короткого сна, я пошел умываться, Федор Осипович уже сидел за столом одетый и выбритый. Он ничего не делал — просто сидел, и, как в былые времена, по–правую руку от него дремала Вера. При племяннице он не позволил бы себе такого.
Я поздоровался. Старик встрепенулся, хотел встать, но остался сидеть и даже не прогнал Веру, как это он всегда делал при моем появлении.
Я вышел в коридор. Что‑то необычное почудилось мне в поведении старика… Я сунул в ручку двери полотенце и открутил кран.
За дверю Таи было тихо. Наверное, она спала ещё.
Я снова налил коньяка—осторожно, чтобы >не пролить в темноте. Тая встала и зажгла свет. Я сощурился. Когда я открыл глаза, она стояла по ту сторону стола. Она спокойно смотрела на меня. Я чувствовал себя виноватым перед нею.
— Уходи, — сказала она.
Я не двигался. Мне трудно было подняться. Я знал, что если уйду, то потерплю ещё одно поражение.
За окном пьяно затянули песню. Я глядел на рюмку с коньяком.
— Сейчас, — сказал я.
Тая молча ждала. Я поднялся. В эту минуту она опять нравилась мне — в своем простеньком открытом халате, спокойная и теперь уже недоступная.
— Извини, — сказал я и вышел.
Я вытер лицо жёстким накрахмаленным полотенцем и снова посмотрел на дверь, за которой спала Тая. Ночью, в хаосе сменяющих друг друга мыслей о Шмакове, матери, о Лене, были мгновения, когда я видел вдруг Таю, её лицо и голые руки, и остро жалел, что все кончилось так. Сейчас я был рад этому.
Федор Осипович, когда я открыл дверь, стоял посреди комнаты с авоськой в руке. В авоське были молочные бутылки. После инсульта он ещё не выходил из дому. Я глухо подумал, что раньше бы я непременно отобрал у него бутылки и отправился в магазин сам.
Молча прошел я мимо. Федор Осипович издал звук, напоминающий мое имя. Я обернулся. Старик бодро ковылял ко мне, улыбаясь и протягивая вчетверо сложенный листок. Он улыбался теперь часто, но не прежней чуть приметной улыбкой, а широко и немного деланно — приободрял меня, чтобы, наверное, мне не было неловко за собственное свое безукоризненное здоровье.
Я шагнул к нему и взял листок. Федор Осипович хотел что‑то сказать, но не решился и лишь закивал, просительно глядя мне в глаза. Потом торопливо засеменил к двери, опираясь о тросточку, которую купила ему племянница.
Я вошёл в свою комнату, медленно сложил полотенце и аккуратно повесил его.
Выйдя от Таи, которая спокойно ожидала у ненужного теперь праздничного стола, когда я уйду, я тупо постоял перед своей дверью и лишь потом открыл её. Федор Осипович старательно писал что‑то. Рядом сидела Вера. Когда я вошёл, старик заторопился, убрал здоровую левую руку с карандашом под стол, и на лице его, мгновение назад напряженно сосредоточенном, виновато затрепетала улыбка. Другой рукой он сталкивал со стола Веру.
— Добрый вечер, —сказал я и прошел в свою комнату.
Я медленно развернул листок. Печатными крупными ученическими буквами — неровными и дрожащими — было нацарапано: «Уважаемый Кирилл! У меня так сложились обстоятельства, что я вынужден просить Вас подыскать себе другую квартиру. Я чувствую себя нормально и вполне могу обслужить себя. Спасибо Вам за все. Извините, что вынужден объясняться с Вами письменно. Ф. О.»
Несмотря на открытую затянутую марлей форточку, воздух в палате был спертым.
— Вам со мной… — выговорил Федор Осипович и умолк, вспоминая слово. — Заботы…
Я успокаивал его, как обычно успокаивают в таких случаях. Полмесяца уже лежал он на этой узкой казённой кровати.
— Я… Я не могу вас… отрезать, — произнес он и тотчас замотал головой. — Нет… От…отрезать, — снова выговорил его язык, но движением головы он опять отверг это слово. — Спасибо, — раздельно проговорил он, умоляя взглядом понять его. — Спасибо не смогу. От…отрезать.
Я прочел записку два, а может быть, три раза. Прошло несколько часов, но я помнил её дословно. На улице хлестал дождь. А утром, когда я, сунув записку в карман, выбежал из дома вслед за Федором Осиповичем, с безоблачного неба пекло солнце.
Я сидел у окна. Серый от густого дождя двор был мертв, как сегодня ночью.
Старик стоял, незаметно привалившись боком к обшарпанной стене дома. Голову он держал прямо — делал вид, будто просто ожидает кого‑то. Я молча отнял у него авоську с — бутылками. Старик запротестовал было, но тут же подчинился и, поддерживаемый мною, послушно двинулся к дому. Он не скрывал больше, как трудно даётся ему каждый шаг.
Опять все было неясно и нелепо, вся моя, с таким тщанием возведённая постройка рухнула, и я не знал, как жить дальше.
Дождь лил отвесно, но отдельные капли залетали в форточку. Я прикрыл её.
Неужели обостренное болезнью чутье старика распознало, что я хочу уйти от него, и он решил помочь мне?
Сейчас в его комнате было тихо. Мне хотелось, чтобы дождь лил как можно дольше.
Я посадил его на кровать, снял с него туфли и, когда о, н прилег, бережно поднял и опустил на одеяло его больную ногу. Он подчинялся мне беспрекословно и доверчиво, как ребенок.
Я взял авоську с бутылками. Они звякнули. Федор Осипович медленно открыл глаза. Вчера он не выглядел таким слабым.
Я вынул из кармана смятую записку и положил её на стол.
— Никуда я не уйду от вас, — сказал я.
Старик молча глядел на меня, потом трудно проглотил что‑то и утомленно прикрыл глаза. Я вышел на улицу. Я не спрашивал, что купить ему — за полтора месяца болезни я изучил его неприхотливый вкус: двести граммов докторской колбасы, бутылку кефира и городскую булочку, которую старик называл по–старому — французской.
Запертый ливнем, я сидел у окна и курил сигарету за сигаретой. В какое‑то мгновенье мне пришла в голову мысль рассказать обо всем Антону — хотелось увидеть все со стороны, бесстрастными и честными глазами. Но нет, я слишком самолюбив, чтобы выворачивать себя перед кем бы то ни было. Удивительное дело: я очень повзрослел за эту неделю, но о том, как жить дальше, ведаю теперь куда менее, чем в любой другой момент моей жизни.
Неудачный день в тропиках
1Рогов лежал в бассейне — через (борта на палубу плескалась вода — на спине, раскинув толстые руки. Сверху из пожарного рукава била струя. Ступнями ощущал стармех, как меняется вдруг температура струн. Когда кондишены выключались — неслышно и далеко отсюда, в утробе судна — вода холодела — до забортного уровня. Холодела… ,Плюс двадцать четыре — августовское море в Сочи, а тут — апрель, самое начало апреля.