Элигий Ставский - Камыши
Я встал перед Голым, рискуя перевернуть лодку.
— Сядь, ясно? Не трогай его.
Голый внимательно посмотрел на меня, подумал и, выругавшись, сел к мотору, а Цапля — весь рот улыбка — перешагнув через скамейку, глотая воздух, упал на четвереньки и по-собачьи стал забрасывать рыбу тростником, показывая мне круглые заплаты, которые, видно, пришил сам, — так неумело.
Я отвернулся. Тот, похожий на жердь, шофер Кириллов, удивший у камыша, уже исчез.
Вот, значит, что такое быть здесь инспектором. Какая это работа. Лиман — лабиринт из камыша. Лодка юркнет и пропадет. А за камышом и в камыше — тайна. А уж ночью тут… Можно себе представить…
Сидя вполоборота, играя скулами, Голый смотрел на разбросанную рыбу, потом прощупал каждый мой волос.
— На, — достал у себя из-под ног и протянул мне бутылку.
Этим «на» он, очевидно, хотел сказать мне, что мы с ним из одного теста и нам не нужно врать, что мы разные. Мы — люди.
— Пей, — сказал он.
Вытащив зубами промокшую бумажную пробку, он выплюнул ее в правую руку и отдал бутылку мне. Я взял бутылку, думая, что это вода. Поднял ее и выпил глоток теплой шершавой жижи, которая ошпарила мне горло, а потом и желудок. Самогон… Блокнот был у меня в левой руке.
Ни берега, никакой Ордынки. Едва шевелившийся, клонившийся камыш и вода. Да и как знать, куда завезет меня эта черная лодка. Даже если закрыть глаза, сквозь веки все равно полыхало сверкание. Меня тоже тянуло лечь на дно. Упасть вниз лицом на эту подстилку из тростника, которая казалась прохладной.
Куда же я должен идти? Кого просить за Степанова? Это же самое солнце сейчас слепит его тоже, и одни и те же птицы пролетают над нами. Та дюралевая лодка нагрелась, как сковорода… Тут есть отчего стать скрюченным и похожим на сломанный сук. А кто тот, другой, молодой инспектор, которому он сдает эти лиманы? О чем они говорят? Час назад Степанов видел меня. Для него я был просто человек, который стоял на берегу и махал мешком. Большеголовый показывал на меня, а Степанов, наверное, даже не хотел смотреть в мою сторону. Они поменялись местами, и лодка с ними ушла…
Что же я должен предпринять? И дело, конечно, не в том, что он вернул мне жизнь, кинувшись за мной, утонувшим, в море, пузырившееся от осколков. Хотя уже и этим мы с ним связаны навсегда. Но вот теперь пришел мой черед не оставить его в беде. Защитить его имя, которое вот так расплевывается по лиманам.
Мерцание стало отвратительным, как озноб. Я ведь всю дорогу примеривался надеть платок на голову, но постеснялся, хотя должен был это сделать…
Я разогнулся, и мне показалось, что лиман начал ползти вверх, а наша лодка остановилась. Она точно прилипла к воде. Если она тоже начнет подниматься, то Голый упадет на меня, а я свалюсь на Цаплю.
Скажите, а вот этот Прохор Кривой, — спросил я Голого, — бригадир, ему сколько лет? Он молодой?
— Прохору? — не сразу ответил он. — Может, пятьдесят… А может, и сто. Это смотря сколько он выпьет.
Над камышом как будто сиреневые силуэты деревьев. Но и камыш начал расти, закрывая небо, стремительно надвигаясь. И в этой зеленой отвесной стене никакого просвета. Я понял, что должен собраться и взять себя в руки. И я спросил, стараясь смотреть Голому прямо в глаза:
— А в Ордынке, случайно, вы не знаете девушку по имени Настя?
— Девушку? — раздался его насмешливый голос. — Девушек там нету. И не было. Это вам, товарищ, в другое место надо.
— Она стюардесса. — Я по-прежнему видел перед собой растущую стену камыша.
— Там и всего-то у них одна — Румба. В магазине торгует, — сказал Цапля. — И повариха к ним приезжает. Стюардессы в Москве живут. ГУМ. И еще в Киеве. Ага? А на Ордынке одни рыбаки. Бригада.
Если это Ордынка, то издали она была разбросанной и сверкавшей на солнце кучей хвороста.
— А может, вам и не в Ордынку? — спросил, зачем-то сползая ко мне, Голый. — Может, вам рыбки поближе купить, товарищ, чтобы не испортилась?
Странно вязким показался мне его голос.
— В Ордынку, — сказал я.
— А может быть, передумаете? — И он придвинулся еще ближе. — Ордынка — место опасное. Может, в Темрюк вас? А рыбку мы вам свою толкнем… Матери-то двадцатку в месяц я должен?.. Должен?..
Я старался понять по его лицу, что ему от меня нужно. Сперва спрятал ручку, потом подумал, куда деть блокнот.
Теперь я представлял, что произойдет в этой черной лодке. Пожалуй, я записал слишком много. Деревья пропали. Остался камыш.
— Нет, в Ордынку, — повторил я сильнее.
Горизонт полез еще выше. Лодка в воздухе. Надо держаться двумя руками.
— …Мать-то у человека одна… Двадцатку я должен…
Вода стала ярко-зеленой, а небо переливалось и мерцало, точно оно вот-вот сейчас вспыхнет целиком, как неоновая трубка. Адское сияние словно перед концом света. Лодка встала совсем вертикально, сейчас она перевернется… Теперь и Цапля пополз на меня. Да, так и есть. И Голый тоже, а вместе с ним и тростник, и рыба. Я поднял руки, чтобы защититься.
Цапля все ближе.
Он упал на меня. А блокнот был в моем кулаке. Я знал, что ни за что на свете не выпущу этот блокнот. И я держал блокнот, пока мог… Пока не поднялся Голый…
* * *…Сперва мне послышался смутный шорох, подобный короткому шелесту листьев, словно надо мной было густое зеленое дерево. Потом возникло приглушенное гудение хриплых мужских голосов, застучала посуда, зазвенело стекло…
Я не понимал, где нахожусь, день это или ночь. И открыл глаза.
Надо мной был низкий дощатый потолок. Впереди серая стена и в ней окно, завешенное желтой, светящейся от солнца простыней с расползшимися ржавыми разводьями, справа — широкая, как в деревенских домах, дверь, а сам я лежал на жесткой узкой кровати, укрытый жарким полосатым одеялом, и меня знобило. Голоса доносились откуда-то сзади. Я попытался приподнять голову, но не смог этого сделать и повернулся на бок… Огромная, почти пустая комната с большой, побуревшей, закопченной черными языками плитой, в глубине — длинный с ножками крест-накрест некрашеный стол, за которым сидели на лавках мужчины, мне показалось — одни старики, небритые, хмурые, в каких-то вылинявших одеждах, перед ними стаканы, кружки, миски, графин с темной жидкостью и большой алюминиевый таз, окутанный завитками пара. Никто не смотрел в мою сторону. Наверное, от пара и табачного дыма все в этой комнате было зыбким, лохматым и переливалось. Плита потрескивала. Чистый и даже прохладный воздух каким-то образом поднимался от пола. Я поглядел вниз. Возле кровати стояло белое эмалированное ведро с голубыми влажными кусками льда. До них хотелось дотронуться…
Я почувствовал, что припаян к этой железной кровати и не могу встать. Как я попал сюда? В глазах осталось мерцающее радужное сверкание льда. Отчетливой была только одна щемяще-тоскливая мысль: белые трещины внутри прозрачных бесформенных кристаллов, как тонкие, покрытые инеем ветки. Тянущаяся заснеженная дорога, в самом конце которой эта комната с гирляндами рыбы на стенах, эта кровать. Голоса вокруг стерлись.
…Поскрипывая, финские сани несли меня к станции по шоссе, мимо высоких красивых сосен, вдоль заколоченных дач. На заборах сверкали пушистые боярские шапки, под которыми заходились от злобы скучавшие без хозяев собаки. Дорога была укатана машинами, и сани хрустели точно по льду. Я как будто гнался за ними.
Был самый короткий день года и день рождения Петьки Скворцова. Я уже позвонил ему с почты, что еду, и теперь боялся опоздать на электричку. Меня остановил женский голос. Тогда мне показалось, что передо мной лицо, сделанное из снега, такое оно было белое. Лицо из снега, и неестественно яркие и четко обрисованные губы… И то, что произошло вслед за этим, было невероятно: первый раз я обманул Петьку, предал его. Я оттого и запомнил не только день, но даже час и минуту, когда увидел Олю. На ней была серая шубка и горностаевая шапочка.
— Здравствуйте, — выдохнула она, окутав себя белым облачком.
Потом:
— Вы торопитесь? Неужели в Ленинград? А я оттуда. — Ее губам было трудно.
Потом, как будто стараясь преодолеть неловкость:
— Нас знакомили в театре. Мне казалось, что люди вашей профессии обязаны помнить решительно все.
Был мороз. Меня удивили ее глаза — одновременно восторженные, и обвинявшие, и обиженные.
— А вы надолго?.. Мне хотелось бы заказать вам пьесу. Я, может быть, подожду вас. Вот на этой даче. У знакомых. Или на той…
Она назвала фамилию сверхзнаменитого хирурга, а потом еще и сверхзнаменитого художника.
— Оставьте мне сани, а когда вернетесь, зайдете.
Я посмотрел на часы. 15.40. До станции три минуты.
Она сказала:
— Мне говорили, что вы любите работать допоздна. Иногда свет горит очень долго.
Я засмеялся, почему-то чувствуя себя непонятно в чем виноватым, но все же виноватым.