Борис Левин - Юноша
— Два рубля.
— Попросил бы три — дал бы три. Попросил бы пять — дал бы пять.
— А что ж, это верно, три рубля стоит, — оживился Хорьков.
— Теперь маком. Принципиально ни копейки больше.
Хорьков помог ему привязать велосипед к передку телеги. Не торопясь, шажком поехали дальше.
Студент сел рядом с Ниной, нарочито элегантно приподнял фуражку и, не то шутя, не то с достоинством, представился:
— Синеоков Дмитрий.
Нина улыбнулась и назвала себя.
— Учитель Дорожкин родня?
— Мой папа.
Узнав, что Нина проводила лето у своей подруги — дочери Хорькова, Синеоков рассказал, что он специально приезжал на велосипеде к своей бабке поправить свои денежные дела, но вот у него лопнула шина, и теперь придется в телеге трястись всю ночь. Его дед — еврей, николаевский солдат и вместе с бабкой живет в деревне. Всегда, как у Синеокова денежная катастрофа, он — айда к ним за субсидией. Дед богат, скуп, но его любит и никогда ему не отказывает в деньгах. У деда седые пейсы, ходит в лапсердаке, порыжелых сапогах, и на груди у него медали. В доме и теперь, после революции, висят царские портреты начиная с Екатерины. У деда много денег — наверно, наличными тысяч двадцать. Сыновей своих и бабку держит в черном теле. Что-нибудь не так — бьет палкой и выгоняет из дому. Синеокову нравится дед, хоть он и ростовщик, скряга и еврей.
— Любопытные отношения у него со своей дочерью — моей мамой. Моя мама, когда выходила замуж, приняла православие. Ей было тогда восемнадцать лет. И вот с тех пор он ни разу не пожелал ее видеть, бабушке запретил с ней встречаться… Однажды дед, приехав в город, пьяный подошел к нашему дому — а мы живем на Офицерской — и кнутовищем начал бить окна. При этом орал: «Люди, забросайте камнями идолопоклонницу!..»
— Почему идолопоклонницу?
— А че-ерт его знает… Сбежался народ. Еле уняли. Пятерых избил. Вот какой здоровый, а ему уж шестьдесят три!.. Мне определенно он нравится.
Папа Синеокова — присяжный поверенный. Он Синеокову тоже нравится.
— Такого картежника еще свет не видал, но парень он хороший. Не скупой. И когда у него бывают деньги — не жалеет. Бери, сколько хочешь.
— А зачем вам так много денег?
— Как зачем? Деньги — это все… Вы еще ребенок.
Про свою маму он сказал, что это самая красивая женщина в городе и за ней всегда волочится хвост молодых людей.
— Неужели вы никогда не встречали мою маму? Она почти во всех благотворительных обществах. Ее можно видеть в концерте, в театре. Она везде самая главная. Предводительница…
— Какая она? Опишите ее…
— Невысокого роста. Тонкая… Пожалуй, про нее нельзя сказать «красивая». Тут нужно другое слово. Изящная или, вернее, пикантная. Вот — пикантная. Мы с папой зовем ее «мальчишка-сорванец». К ней это очень подходит. Особенно когда она надевает амазонку и английское кепи, козырьком к затылку.
— Ну, а еще какая она?
— Веселая. Умная. Хорошо танцует. Гораздо моложе своих лет. Одевается со вкусом… Вот глаза у нее по-настоящему красивые. Маленькие, черные, и столько в них озорства и жизни… Особенно когда она их чуть-чуть щурит…
— Скажите, у нее на верхней губе усики?
— Не усики, а пушок. Милый пушок. Я всегда целую этот пушок, — нежно произнес Дмитрий.
А Нина с отвращением подумала об этом пушке, вспомнив ту даму, которая сидела в губернаторской ложе на лекции Милюкова.
— Когда приезжал Милюков, он у нас обедал и мама его просто очаровала. Он сказал, что у нее «редкий ум». Он сказал, что у нее «мужской ум»…
Нина удивилась — какое странное совпадение! Теперь не было никаких сомнений, что именно его мать была тогда в театре.
Про это Синеокову она ничего на сказала.
От месяца такой яркий свет, что все видно: шоссе и березы, густые брови Синеокова и белые камни по бокам дороги с черной верстовой отметкой. Все было видно, но все казалось призрачней, таинственней. Нина, запрокинув голову, вглядывалась в беспокойное звездное небо. Иногда с березы срывалась ворона и с шумом перелетала на соседнюю березу. Хорьков спрыгивал с телеги и шел рядом с лошадью, посвистывая и покрикивая. Он часто забегал назад и щупал ящик с маслом — цел ли.
Синеоков много курил. Когда он зажигал спичку, сразу темнело.
Он читал нараспев стихи и все время спрашивал у Нины:
— Откуда это?
— Я не знаю.
— Нет, скажите, откуда: Тютчева? Блока? Пушкина?
Нина называла наугад имя поэта.
— Ничего подобного, — отвечал Синеоков. — Это мое…
Когда лунаСвершает путь свой молчаливый,Люблю в колодец заглянуть.И — отскочить пугливо…
Он читал нараспев стихи и все время спрашивал: «Откуда это?» Нина, глядя в звездное небо, перечисляла поэтов: Алексея Толстого, Некрасова, Фета.
— Ничего подобного. Мое.
Тогда Нина тоже прочла нараспев, подражая Синеокову:
В народе пущена молва,Что продана отчизна…А в Думе жалкие слова.И все растет, растет дороговизна.
— Откуда это? — спросила она.
— Не знаю, но это газетное.
— Ничего подобного. Это папино.
После того как она продекламировала еще одну строфу, Синеоков попросил, чтоб она читала дальше, а он будет отгадывать рифмы…
А Франц поднялся на дыбы,Мечом заржавленным бряцая,И вот затрясся от…
— Пальбы! — выкрикивал Синеоков…
Белград — жемчужина…
— Дуная! — еще громче кричал Синеоков в диком восторге.
Нине это понравилось. Она смеясь продолжала:
По знаку Сандерса-пашиГром пушек будит Севастополь.И турки, плача от…
— Души!..
Дрожат за свой…
— Константинополь!.. — Синеоков подпрыгивал и намахивал руками.
От его крика просыпались вороны на деревьях.
Хорьков передал вожжи студенту, а сам куда-то исчез. Вскоре он прибежал с тремя овсяными снопами. Он положил мокрые от росы снопы рядом с собой и накрыл пустым мешком.
— Вот проедем клевер — там уж наверно скосили отаву, — сказал он так, будто давно имел в виду этот клевер. — Надо будет, ребятки, соскочить и забрать немного клеверу. И вам мягче.
— За это судят, — заметил Синеоков.
— Темно ж, никто не увидит, — возразил Хорьков и взял у Дмитрия папироску…
Красть клевер было очень весело. И Хорьков, и Синеоков, и Нина, оставив лошадь прямо на дороге, два раза сбегали на поле и притащили много бубноголового, мокрого клевера. Только отъехали от этого места, как сбоку, слева, занялась заря.
— Богданович горит, — тревожно сказал Хорьков и быстрей погнал коня.
Зарево пожара разгоралось, слышны были людские крики и дальнее пение петуха. Навстречу скакали верховые. Они на полном ходу остановили лошадей.
— Где пожар?
— Богданович горит, — ответил им Хорьков.
— Давно эту суку спалить пора! — верховые свернули с дороги и прямо полем ускакали на пожар.
Стоя в телеге, ехали бабы и мужики. У них лошадь плохо бежала. Не останавливаясь, крикнули:
— Где пожар?
— Богданович горит.
— Какой? Молодой или старый?
— Старый!.. Имение молодого правей будет, — это уж Хорьков произнес про себя.
Синеоков пел песни. Он знал много песен, но пел плохо. Слишком громко. Вероятно, ему самому казалось, что он поет хорошо. Вдруг обрывал песни и на разные мотивы распевал:
— Ни-на! Нина-ни-на — Ни-на-на-а-а! Ни-на! Ни-на-ни-на-ни-на-на!
— Вы в какой-нибудь партии состоите? — спросила Нина.
— Конечно, нет. Хватит с меня, что мой папа кадэ и моя мама кадэ, а дед, безусловно, монархист… Мне предлагали записаться к эсерам, но помилуй бог от всех партийных дрязг. Я поэт. Я в партии искусства. Великая вещь — искусство! Я поэт. «Когда луна свершает путь свой молчаливый, люблю в колодец заглянуть и отскочить пугливо…»
— Вы знали Гришу Дятлова? Он был анархист.
— Дурак он был и… гордый. Ходил заплатанный, а зазнавался… Однажды я чуть его не побил. Играли у одного гимназиста в карты, а Дятлов азартный, и вот он идет по банку и ставит последние тридцать рублей. А я знаю, что у него финансы поют романсы: ведь он уроками жил… Мне проиграть тридцать рублей ничего не стоит… Я ему и намекни насчет его капиталов, а он в меня пепельницу… Хорошо, что меня удержали, я бы из него котлету сделал… С тех пор мы не раскланивались… Ни-и-на! Ни-на-ни-на-на-на-а!..
Синеоков рассказывал о своих знакомых барышнях. У него была своеобразная классификация девушек: «Эта — ничего себе», «эта — ломака».