Николай Воронов - Юность в Железнодольске
Я врезал Харисову в плечо. Он было бросился за мной, но Саня сшиб с него фуражку, и она скатилась в ручей и поплыла.
Харисов забежал вперед фуражки, сполз в канаву по крутому берегу и разразился мстительной бранью, оказавшись по пояс в глинистом потоке. Покамест он ловил фуражку, мы удрали.
Придя теперь на Сиреневые скалы, Харисов разделся. Он был весь в наколках: на груди — красотка, лежащая в мечтательной позе, перед красоткой — бутылка с надписью «кагор» и колода карт с тузом пик сверху, на левом плече — звезда и пулемет, на правом — распятый Иисус Христос.
Харисов плавал по-матросски, разводя воду перед собой руками. Прежде чем вылезти, он подолгу нырял.
Татуировка (сколько терпения надо было: колют тремя вместе связанными иглами и трижды проходят по одному и тому же месту) и длительный нырок расположили ребят к Харисову. Я и Саня, ненавидевшие Харисова, и то поддались общему настроению. Но когда он вылез и грязно, устрашающе выругался из-за того, что начал разминать мокрыми пальцами папиросу, а она расползалась, все невольно нахохлились.
Он оглядел нас черными ежиными глазками.
— Шкеты, кто достает до дна?
Мы молчали. Никто, кроме Кости Кукурузина, не доныривал до дна у Сиреневых скал: Кости с нами не было.
— Шкеты, я брошу часы. — Он достал из брючного кармана за цепочку серебряные часы, надавил ногтем кнопку возле головки завода. Открылись друг за дружкой, звонко прыгнув, наружная и внутренняя крышки. Он показал ближним мальчикам циферблат. Белая эмаль, римские цифры, золотые стрелки, одна из них, секундная, скакала по-блошиному. — Я брошу... — Он защелкнул крышки и кинул часы в воду близ скал. — Вы доставайте. Кто достанет, получит финку.
Он выкатил из платка финку — рукоятка наборная, янтарно-сине-красно-черная.
— Обманешь, — сказал басом Вася Перерушев, жестковолосый пацан, нос которого был розов и шелушился круглый год.
У Васи было прозвище «Деньги Сцу». Когда Вася еще не учился в школе, рядом с их комнатой жили летчики. Из своего подвала Вася пролез в подпол холостяков. Среди детей нашего барака хлеб, посыпанный сахарным песком, считался сказочным лакомством, а в тумбочке летчиков никогда не истощались шоколад и хрустящие галеты, облепленные дроблеными ядрами грецких орехов и склеенные из долек-полушарий. Летчики угощали Васю, его сестренку и братьев этими сладостями и щедро платили их вдовой матери Полине Сидоровне за стирку белья. Вася относился к летчикам с благодарностью и робостью, но однажды так размечтался о шоколаде и галетах, что сам того не заметил, как очутился в соседнем подполье, приподнял головой западню, а через мгновение распахнул дверцу тумбочки. Вдосталь полакомившись, он вспомнил, что в кинотеатре «Звуковое» показывают картину «Красные дьяволята». Стал искать деньги. Искал в подушках: Полина Сидоровна прятала свои деньги прямо в перо подушек. В двери щелкнуло, и вошли летчики. Вася порол наволочку ножницами и отдувал от лица пух.
— Что делаешь, Василек?
— Деньги сцу, — сердито ответил Вася.
Летчики хохотали на весь барак.
Васю я знал по Ершовке, откуда бежать моей маме помог его отец Савелий Никодимович. Именно он привез маму и меня в Железнодольск и определил к Додоновым. Первое время я скучал о Васе. Прежде всего из-за Васи я радовался, что моя мать перетянула Перерушевых в город, предварительно отхлопотав для них комнату.
Хоть я любил Васю, а Вася выделял меня среди барачных ребят, мы с ним почему-то все-таки не были друзьями н е р а з л е й в о д о й.
Харисов подал финку Лелесе Машкевичу. Велел ему подняться к маяку, чтобы мы поверили, что не зря будем нырять: Лелеся, если Харисов раздумает выполнить свое обещание, успеет удрать с финкой и отдаст ее тому, кто достал часы. Лелеся, опираясь ладонями о колени, полез в гору. Вообще-то его правильное имя Лева, но Фаня Айзиковна, его мать, называла его Лелесей, и постепенно нам полюбилось это имя за соответствие его росту: он был карликоват.
— Так другое дело. Так мы согласны, — сказал Вася.
Он клином сложил перед собой руки и вонзился в пруд. Исчезнувшие Васины лапы взбили напоследок клубок струй.
Все затихли. Сразу стало слышно тетеревиное чуфыканье катера где-то за горой. То, что мы часто ныряли друг при друге, выработало в нас чувство безотчетного и вместе с тем на удивление точного отсчета времени, какое предельно долго мог пробыть любой из ребят под водой.
Мы пристальней уставились в омутный сумрак, ожидая, что Вася сейчас всплывет. Но Вася не показывался, и мы, тревожась, начали переглядываться, а Ваня Перерушев заныл по-комариному тоненько. Немного погодя он так закатился плачем, что у меня вздыбились на голове волосы, а Саня Колыванов съежился, словно замерз. Я покосился на лицо Харисова. Оно светилось удовольствием: по выпяченным, вздрагивающим губам Харисова угадывалось, что он тужится изо всех сил, чтобы не разулыбаться.
Наконец-то зеркало воды прорвала иззолота-русая голова Васи. Изо рта и носа у него хлестала вода.
Я и Саня подсадили Васю из воды, и он сел на прибрежный выступ. Он крикнул ревущему брату, поперхав и высморкавшись.
— Чего базлаешь? Я мало воздуху заглотнул. Еще б разок огребнулся — схватил бы. Серега, — обратился он ко мне, — чего ты сидишь? Ты только полные легкие набери.
Вместе со мной сходил к кромке скал толстолицый, толстогубый, толстоикрый, худой в туловище Толька Колдунов. Он храбро ныряет и подолгу держится на воде с восьми лет. Лет до шести он сосал резиновую соску. Играешь с ним в чику или в швай, вдруг он забеспокоится и, ничего не сказав, убежит. Ты, конечно, догадаешься, почему он внезапно исчез. Если ни матери, ни сестры не оказывалось дома, то он, хныча, слонялся по коридору.
— Мамка, где ты? Дай мою черную титьку.
Через черную резиновую соску, надетую на горлышко чекушки, он, когда приходилось, тянул козье молоко, кисель, компот и кулагу. Но чаще он чмокал всласть просто пустую соску.
Матрена Колдунова, находившаяся в какой-то из тридцати шести барачных комнат, обычно не появлялась на зов сына: бесила ее Толькина нелепая охота. Случалось, что он ревел навзрыд, ее сердце не выдерживало, она выбегала в коридор, звеня связкой ключей и ругаясь:
— У, цорт губастый, далась тебе цорная титька.
Мы любили пересмешничать. Заскочишь, бывало, в комнату Колдуновых, уставишься невинно на Матрену, выпалишь, передразнивая ее цокающий выговор:
— Теть, у вас есть цугунок церемуховый цай на цердаке скипятить?
Она была добра, умела подшутить, потому ее не сердило наше озорство. Нет-нет чем-нибудь угостит: то даст горсть тыквенных семечек, то мятного горошка.
Колдунов и я булькнули в воду вместе и погружались рядом. Он спешил вниз. Рьяно отмахивал воду к бокам. Его руки окутывало гроздьями пузырей.
Казалось, что он раздирает воду.
Чтобы не отвлечься, я начал смотреть в глубину и так сильно бил ногами, что у самого создалось впечатление, будто отлягиваюсь от кого-то, кто гонится за мной.
Все это время слышался мотор паромного катера, его звук, бурчащий на воздухе, напоминал в воде перезвон телеграфных проводов.
Я почувствовал толчок в колено: задел ступней Колдунов. Он улыбался, выпятив бугром толстые губы.
Колдунов был мстительным. Проиграет жестяные пробки — ими закрывают бутылки с морсом и пивом — мстит. Забьешь гол в ворота, — он бесстрашно и цепко брал мячи, его обычно ставили вратарем, — выберет момент и подкует. Не дашь ему свой панок пробить по бабкам, выплачет у матери несколько горстей урюка, будет есть перед тобой, раздразнит, ты смиришь гордость, уверишь себя, что на этот раз Толька постыдится пойти на подвох, попросишь его страдальчески-униженно: «Тольк, сорокни», — и тут он вызверится, припомнит тебе панок и, чтобы показать, что он не жадный (на самом деле он жадный), вывернет на землю карман с урюком, а когда за этой поживой бросятся пацаны и куры, начнет пинаться и бешено орать.
Дно не появлялось. В груди стеснило. Лишь из-за того, что впереди, за роящимися пузырьками, мелькали ноги Колдунова, я не повернул вспять.
Боль в груди, усиливаясь, как бы стянулась в узел. Надо возвращаться наверх. Может, придется доставать Тольку, лихо летящего вниз.
Всплыв на поверхность, я увидел Костю Кукурузина и Лелесю, спускающихся с горы. От радости я хотел свистнуть, но только засипел.
Около меня вынырнул Колдунов. Глаза выпучены. Он нахлебался воды и выбирался на берег с моей помощью.
На скалах Колдунова стошнило.
Костя Кукурузин видел со склона, как выворачивало Колдунова. И хотя он считал Колдунова вздорным малым, подойдя к скалам, он сочувственно ковырнул пальцем его затылок и неожиданно взволнованным голосом проговорил:
— Держи, Толя, хвост морковкой.