Зоя Журавлева - Роман с героем конгруэнтно роман с собой
Тут к нам в квартиру вдруг ворвалась Черничина-старшая. Лялькина мама была похожа на Ляльку, как большой муравей — на муравьеныша, отличить можно только по размерам. Черничина-старшая ярко блестела круглыми, Лялькиными, глазами, этот блеск затуманился и сразу смылся крупными слезами любви, она всплеснула руками по-Лялькиному и закричала красивым Лялькиным голосом: «Доча, ты здесь?! Мне Кабазовы сказали! Ты же простудишься в шубке в такую жару!» — «Не простужусь, — бесстрастно ответствовала Лялька, неутомимо жуя. — Я потею и сразу сохну, зря беспокоишься». — «Самое страшное в такую жару — вспотеть! — закричала Черничина-старшая. — Лялюша, вернись домой! Папа страшно переживает. Я не нарочно стерла! Скажи, доча, ты меня когда-нибудь простишь?» — «Никогда не прощу», — пообещала Лялька с набитым ртом. Наивные мои родители ошалело внимали этой феерии человеческих отношений, пронизанной недоступными им страстями. «Но я же просто стенку хотела протереть! — страдальчески закричала Черничина-старшая. — Папа опять все нарисовал, как у тебя было!» — «Врешь», — сказала Лялька, но что-то в ней дрогнуло. «Клянусь всем святым! Пал-Палыч уже выходил, я сама видала!» Лялька бросила надкусанный бутерброд и спрыгнула с дивана: «Так бы сразу и говорила». Она так заторопилась, что даже забыла проститься со мной.
Утром я сразу побежала к Ляльке. Она была одна, уминала за столом гречневую кашу. «Ты с кашей разговариваешь?» — вдруг спросила. Но ответа не выслушала, Лялька вообще редко дает — себе ответить. Загребла с тарелки последнюю ложку каши и отправила себе в рот: «Ее уже нет!» Тарелку бросила в раковину, пригрозив вослед: «Гляди, не разбейся!» Тарелка слабенько звякнула. «Я по тебе соскучилась, — объявила Лялька запальчиво, будто я изо всех сил отбивалась. — Ты теперь мне подружка до самой-самой смерти. Сейчас тебя с Пал-Палычем познакомлю». Она подбежала к печке и застучала согнутым пальцем по железной заслонке. «Пал-Палыч, выйдите, пожалуйста. Я вас хочу познакомить со своей подругой», — вежливо доложилась кому-то Лялька. Я и не подозревала за ней такой вкрадчиво-уважительной вежливости. Но ниоткуда никто не появился. Впрочем, я и понятия не имела — откуда ждать, дверь в соседнюю комнату была плотно прикрыта, на входную — Лялька и не взглянула, окно вроде бы не годилось, поскольку второй этаж без балкона, а в печной трубе мог бы, конечно, сидеть трубочист, но навряд ли. Рядом с печкой на белой стене синими чернилами крупно были намалеваны какие-то квадраты, то ли решетка. «Занят, — шепотом сообщила мне Лялька. — Или не услышал». Она постучала погромче и проорала очень вежливым голосом: «Пал-Палыч, это я вызываю, Алевтина. Я хочу вас, пожалуйста, познакомить со своей подругой». Тут я, видимо, слегка отвлеклась. Потому что сразу услышала толстое, безо всякой уж вежливости, Лялькино шипение: «Ну, куда ты уставилась? Он же вышел, гляди!»
Повинуясь указующему ее персту, я теперь увидела, что на белую стенку откуда-то из-за печки вылез крупный паук. У паука было бронзовое тело спортсмена и бессчетное множество тренированных ног, некоторыми он, по-моему, чесал себе за ухом. «Пал-Палыч, — льстиво сказала Лялька, — вот это моя подружка до самой-самой смерти, пожалуйста. Ее Райка зовут». Паук перестал чесаться, оторвал пару других ног от стенки и небрежно качнул ими в воздухе. «Видишь? — пропела Лялька ликующе. — Он с тобой поздоровался. Значит, ты ему понравилась!» Паук вальяжно пересек чернильные квадраты на белой стене — теперь-то я поняла, что это паутина, из-за которой и разыгралась накануне драма в дому, — набрал хорошую спортивную скорость и скрылся в узкой щели между печкой и потолком. «Пал-Палыч к тебе еще не привык, — объяснила Лялька. — От меня он никогда не уходит…»
По сути своей Лялька с годами не изменилась. Я вообще верю, что, понаблюдав за маленьким человеком, который копается щепкой в песочнице, можно многое достаточно точно рассказать о его будущей взрослой жизни. Когда Лялька у меня в Ленинграде моет посуду, то попрекает кружку, что кружка мало заботится о себе и повредила такую хорошенькую, почти узорную, ручку, или собачью кастрюлю, что та — так себя запустила, у нее же скоро все дно проест ржа. Про всякий новый предмет в дому Лялька заинтересованно спрашивает: «А как вы его зовете?» Имея в виду не функциональное предназначение, а исключительно — имя собственное. Поскольку мы с Машкой тоже органически неспособны окружать себя безымянными предметами, то легко и достойно удовлетворяем Лялькину любознательность. По-моему, Лялькина полноправная близость с моей дочерью, которая со многими моими друзьями держится как бездетный, то есть дополнительно остервенелый, кактус, на этом и зиждется. Машка-то определяет однозначно: «В Але занудства нету», она зовет Ляльку «Аля», чтобы, как всегда, четко отмежеваться от остальных.
Как-то вернувшись в дом ввечеру, я была удивлена встретившей меня тишиной, будто никого нет в квартире: Айша не лаяла, телевизор не орал, Машки с Лялькой не слышно. Никто из них троих меня сперва даже и не заметил. В большой, дальней, комнате Машка и Лялька сидели на полу у противоположных стен, а между ними с азартным молодым скрипом бегал складной сервировочный столик, недавно подаренный в дом, который они буйно, молча и метко гоняли друг другу по прямой через всю комнату. Айша взирала на это с оцепенелой завистью и только ворочала за Пьером лобастой башкой. Этот столик сразу получил у нас имя «Пьер Колесников». Колесников, ясное дело, потому что на колесиках. А Пьер — ну, во-первых, у Машки с языка не слезал Пьер Безухов, она впервые нюхнула «Войну и мир», мир — в основном, как всегда с девчонками, а главное — что в самом этом слове — «Пьер» — нам с Машкой одинаково слышится резкий щелчок, как бы мгновенная и четкая створка чего-то с чем-то, а ведь столик этот складной.
«И давно катаете?» — рискнула я наконец заявить о себе. Пьер так же четко пересек комнату, и Лялька, закусив губу от усердия, метко послала его обратно. Айша опомнилась первой. Вспомнила вдруг, что она сторожевая собака, рявкнула. Тут же сообразила, что я все-таки отчасти хозяйка, взвизгнула и бросилась мне на грудь, отчего я шатнулась, задела проигрыватель, с проигрывателя слетела пластинка и разбилась со звоном об пол. Тут Машка подала голос: «Кто это нам мешает?» А Лялька подняла ко мне румяное от азарта лицо с круглыми блестящими глазами и спросила: «Не знаешь случайно — сколько времени?» Я знала, часы висели в аккурат над Лялькиной головой. «Ой, — закричала Лялька, — я же в консерваторию опоздаю!»
Всякий свой приезд, кроме радости общения, Лялька одаривает меня — в качестве, видимо, зримой вехи — здоровенным куском возлюбленного своего янтаря, будто только что отколотого ледорубом от янтарной скалы — так медвян он и свеж. Мне янтарь не нужен. Мне, чтоб Лялька знала, нужно дарить гранат.
С тех пор как я прочитала (никогда не нужно ничего такого читать, это первая заповедь нормальной жизни, но так недосягаемо сложно следовать именно простым заповедям, это всем известно), что кристалл граната есть теневая проекция четырехмерного мира (я беру именно пространство, а не пространственно-временной континуум, где, само собой, четыре измерения, включая время), единственно зримо доступный для нас, трехмерных, оттуда знак, я слегка рехнулась. На кристалл граната часами могу глазеть, ложиться перед ним на пол и свисать над ним сверху, вертеть его перед зеркалом и буравить глазом на свет, лизать его языком, держать его в стакане с водой или катать, насухо обтерев, в ладонях. Никакого четырехмерного мира я по теневой этой проекции представить себе не могу. Но намек важен! Намек всегда сильнее, чем объяснение, как хорошая загадка — глубже своей разгадки. Созерцая кристалл граната, я ощущаю близкое дуновение медитационного транса и начинаю себя сильнее уважать, ибо сроду не ждала от себя способностей к медитации, даже столь популярный сейчас аутотренинг считала для себя недоступным. Но разве знаешь свои возможности? Так что если кто занимается сейчас медитацией, для экспериментов этого рода я рекомендую брать только гранат, лишь кристалл граната активизирует подспудные силы индивида, все другое — беру на себя смелость утверждать — сплошная профанация и пустая трата времени.
Оно конечно: может, наше пространство вообще имеет одиннадцать измерений, кто ж его знает, это даже вполне вероятно, как полагает все та же современная физика. Но одиннадцать меня лично почему-то волнуют меньше, чем четыре. Даже догадываюсь — почему. Меня, как человека с запросами скромными, живущего ближними целями и не умеющего охватить проблему в ее глобале, волнуют задачки попроще (Он же учит во всех своих классах, от десятого по четвертый, что сперва нужно брать задачу попроще, чтоб, овладев ею, уже замахиваться на большее, а не кидаться сразу на одиннадцать измерений и самого же себя не пугать, коли не справишься. Нужно же соразмерять свои силы, учит Он). Четвертое измерение — при наличии трех, надоедливо и привычно обжитых (я считаю: ими мы овладели), — кажется мне посильной задачей, с которой мой трепетный разум в состоянии справиться. Тут ведь требуется малюсенький только скачок: три — четыре, как в известной песенке про зарядку…