Борис Порфирьев - Костер на льду (повесть и рассказы)
— Конечно, товарищ старший лейтенант, — согласился я торопливо.
— Я не буду торопить вас. Подумайте...
— Тут долго думать нечего, — перебил я его. — Раз надо, значит надо.
Он улыбнулся и сказал:
— Признаться, я и не ожидал от вас иного ответа. Мы предварительно взвесили все кандидатуры. На вашей особенно настаивал начальник отделения. Он восхищен вашим упорством.
Я смутился. А комиссар, сделав вид, что не замечает этого, поднялся с табуретки и сказал:
— Значит, договорились. Я так и передам начальнику госпиталя.
Через день я переселился в крохотную комнатушку при батальоне выздоравливающих.
Чего греха таить, в нашем госпитале лечебная физкультура проводилась формально. Даже те, кто в ближайшее время должен был возвращаться в часть, на зарядку выходили лениво, а некоторые вообще предпочитали поваляться лишние двадцать минут в постели. Сейчас же, когда наступили холода, все упражнения делались в помещении. Когда я в первое же утро приказал выздоравливающим выйти на улицу, многие встретили это смехом, до того нелепым показался им мой приказ. Если бы они возражали, отказывались, я бы не растерялся так, как растерялся в эту минуту. Я начал их уговаривать, объяснять им, что это делается ради их пользы.
— Ведь вы же из тепличных условий попадете во фронтовую обстановку. Придется спать на снегу, умываться снегом... Не лучше ли сейчас подготовиться к этому? — говорил я.
— Слушай, — возразил кто-то лениво, — поспи ты столько на снегу, сколько поспали мы, а потом учи.
Вероятно, такие аргументы и обескураживали девушку-сержанта, и она смотрела на свои занятия сквозь пальцы. Я тоже спал на снегу меньше любого из них и поэтому растерялся во второй раз. Нет, мое упорство не могло меня выручить в подобной обстановке. Но мне поручили это дело, и я должен был выполнять его честно.
— Отставить разговоры! — крикнул я, чувствуя, что выхожу из себя. — Сегодня разрешаю в гимнастерках. Но это в последний раз. С завтрашнего дня начнем обтирания.
Скажи мне кто-нибудь раньше, я никогда бы не поверил, что моя работа окажется такой тяжелой. Больше всего меня огорчало то, что я многого не мог показать на своем примере. Если зарядку и обтирания я мог делать, отставив в сторону палку, то бегать, даже с помощью палки, не мог. Расстроенный, уходил я в свою каморку и со злостью бил пяткой о планку прибора, сделанного по совету начальника отделения. С каждым ударом прибор становился мне все более ненавистен. И не потому, что из-за него нога горела, как в огне, а потому, что он обманывал меня. Как-то я до того перестарался, что свалился на койку, чувствуя, что больше не смогу встать. И действительно, я не поднялся на следующее утро. Раненые, обрадовавшись, что я не тревожу их, не провели без меня зарядки. У меня было отчаянное настроение. К тому же я узнал о коллективной жалобе выздоравливающих начальнику госпиталя, в которой говорилось, что из-за обтираний снегом появилось много заболеваний гриппом.
А тут еще ко всему — Володино молчание: три месяца — достаточный срок, чтобы подумать что угодно.
Я написал письмо Ладе.
Через неделю она сообщила, что Володя погиб больше двух месяцев назад...
Кратко, сухо, одно сообщение.
Ничего о себе.
Лучше бы она жаловалась.
Лучше бы она была рядом со мной и плакала.
Хотелось кататься по полу, рвать на себе волосы...
Я с трудом сдерживал себя. Теперь-то никто не дождется от меня поблажек. Строчите новое донесение — меня этим не испугаешь... На зарядку становись! Рас-считайсь! Бегом вокруг госпиталя! Простужен? Глупости! На фронте этого не скажешь! Переходи на шаг! Приступить к обтиранию! Товарищ боец, почему не выполняете приказания? Бегом до казармы! Тяжело? А мне — легко? Смотри на мою ногу!..
К комиссару я шел ощетинившись. Не нравится моя система — снимайте, сами просили, не навязывался. И улыбка у вас на лице ни к чему — не поможет; здесь вам армия, а не институт.
— Снежков, — сказал комиссар, — через неделю вас демобилизуют. Вы будете хозяином своей судьбы. Но я обращаюсь к вам, как к комсомольцу: останьтесь у нас! Мы без вас будем, как без рук.
Я потянулся рукой к глазам — так уж мне понадобилось убрать соринки...
К счастью, он не глядел на меня — не мог раскурить папиросу.
-Вам положен отпуск. Съездите домой. Как-нибудь потерпим...
— У меня нет дома... Но я поеду в Москву.
— В Москву? Зачем?
Зачем? Я рассказал ему все.
Глава седьмая
Все чаще опираясь на канатыИ бережно храня остаток сил,Свой трудный бой двухсотпятидесятыйОн все-таки атакой завершил.(Александр Межиров).
Я лежал на багажной полке, подсунув под голову вещевой мешок с сухим пайком и придерживая рукой дребезжащую трость. Плач ребенка нагонял тоску. Густой запах махорки не позволял дышать полной грудью. Гам мешал сосредоточиться. Ныла, горела нога. Монотонно постукивали колеса вагона, позвякивая на стыках рельс. «Лада, Лада, Лада...»—выговаривали они однообразно.
«Лада, Лада, — думал я, — ты должна выдержать... Я помогу тебе, я разделю твое горе... Пройдет время, и эта рана залечится... Главное, отвлечь тебя сейчас... Я тоже считал, что не перенесу смерти матери... Надо сделать так, чтобы ты не истязала себя мыслями о неудавшемся счастье... А потом — время. Кто-то сказал, что оно лучший исцелитель... Вот уже прошло полтора месяца, как я получил твое письмо. Как-то ты там одна?.. Лада, Лада, Лада...»
Я не был уверен, что поступок мой правилен. Однако изо всех, кто любил Володю, остались только мы с ней...
Потом я подумал, что это неправда, — Володю любили его солдаты и офицеры... А родные?.. Я даже не знал, есть ли они у него. «Но они все далеко,—возразил я себе.— А я буду рядом с тобой... Завтра я буду рядом с тобой...»
Под эти мысли я незаметно уснул.
Наутро я вышел в тамбур и не удержался — закурил. Мимо проносились домики с островерхими крышами, платформы, заполненные молочницами с корзинами на перевязи, у шлагбаума стояла вереница грузовых машин, в дымящемся озерке плавала деревянная бочка; появились многоэтажные дома, их сменили заснеженные поля; потом пошли белые бараки, вынырнул завод «Серп и молот», и мы подкатили к перрону.
Площадь перед вокзалом обратилась на меня звоном трамваев, гудками автомобилей, шумом и сутолокой толпы.
Я стоял, опираясь на трость, и держал в руке вещевой мешок.
Рядом с промтоварным киоском висела афиша с летящей чайкой и четырьмя буквами «МХАТ», а подле — еще более крупные буквы «Бокс». Сердце упало, как будто бы это я должен был драться на ринге и — вот — не мог. Я подошел к афише. «26 января. Колонный зал. Сильнейшие боксеры страны». Так, так... Где этот Колонный зал? Лада, конечно, знает...
Я круто отвернулся от афишной тумбы. Ну, что ж, ничего не поделаешь. Одним — боксерские перчатки, другим — стариковский посошок... Я ударил палкой по ледяшке.
Милиционер мне сказал, что на Беговую улицу проще всего проехать на метро. Посмотрев на мою трость, добавил:
— Там пересядете на любой троллейбус.
— Спасибо, — сказал я.
Глупо, но я постеснялся ему сказать, что такой вариант меня не устраивает. Мне просто необходимо было познакомиться с Москвой. Пришлось остановить первого встречного. По кольцу до площади Маяковского, а там направо на первом троллейбусе? Хорошо. Я поблагодарил мужчину в золотых очках и в шапке «гоголь».
Москва из окна троллейбуса возникала передо мной громадная и величественная. Дом, в котором жила Лада, был под стать городу. Я задрал голову и посмотрев на восьмой этаж. По Володиным письмам я знал, что она живет на самом верху. Лифт не работал, и лестница мне показалась бесконечной. Я отдыхал на каждой площадке. Сердце мое билось гулко, когда я стучался в ее дверь... Да, сказали мне, Лада Регинина здесь живет, но она бывает дома не раньше семи часов, так же как и ее хозяйка. Нет ли у них телефона, спросил я. Есть, вот он висит, общий, не запишу ли я номер? Я записал номер, раскланялся и начал спускаться в бесконечность. Спускаться оказалось еще тяжелее, чем подниматься. Как я ни старался, но тяжесть тела то и дело приходилась на больную ногу.
Я вышел на улицу, посредине которой пролегал бульвар. Это была самая широкая улица из всех, что я видел в своей жизни.
Я уселся на скамейку и достал кусок хлеба. Старик в кепке с наушниками наблюдал за мной, глядя поверх газеты. Через несколько минут мы уже были друзьями; может быть, этому помогла моя откровенность.
— Дети, дети... — сказал он.
Его сын погиб в сорок втором, — его надежда и радость.