Алексей Иванов - За рекой, за речкой
Совсем некстати топорище сломалось — скажет теперь старик, что я к нему с повинной пришел, что, и правда, мой теленок виноват.
Покурил я на крылечке, попереживал старое наново, а полено не выбросил — с паршивой овцы хоть шерсти клок. Пошел в сараюшку за худым топором, чтобы заготовку из полена вытесать, хвать-похвать — нет топора.
Помню: вроде бы отдавал кому-то, а кому — не помню.
Что ж, опять на поклон пошел, теперь к соседу через две избы, к Мишке, плотнику-краснодеревцу. У него кличка такая — краснодеревец — со времен плотницкой нашей бригады. Мужик ничего, но хвастливый. За это его и наградили.
— Да вон, — говорит, — в сарае.
Взял я топор в руки, а на него, извиняюсь, хоть сядь — до Москвы доедешь, не поранишь ничего.
Начал я Мишку стыдить.
— Да мясо, — отвечает, — рубил недавно. Поросенка заколол. А куда мне теперь топор? Бригады нету, заместо нас теперь вон «грачи» каждую весну прилетают. Чужой топор вострее. А я бы на председателевом месте гнал их в три шеи. Телятник построили — смотреть страм, но десять тысяч сорвали. Мы б за пять скрутили дело. Не телятник бы — Кижи отгрохали. Кижи-то кто строил? Русский мужик. Ру-усский! Сашки да Мишки.
— Ладно, — говорю, — погоди с Кижами, давай хоть сначала тебе топор наточу.
Наконец-то взялся за топорище.
И тут я взволновался, по-хорошему, до песни-гнусавочки под нос, как в любом для меня, в большом или пустяшном, плотницком деле.
Все-таки у Бориса Ивановича я хорошее полешечко прихватил: прямослойное, без сучков, не от сердцевины, не от толстого дерева, а так, на ширину топориного лезьва. Эх, мать честная, вроде бы и не стараешься делать быстро, хочется удовольствие растянуть, да сама работа подгоняет. А полено под Мишкиным наточенным теперь уж топором тает прямо на глазах, отлетает белой, как молоко, щепой все лишнее от него, остается только топорище с плавным, ленивым вроде таким изгибом спинки и брюшка, напоминающим маленько фигуру лошади. За туловищем — хвост лошадиный, вернее, контур хвоста, распушенного, раструбом и как бы застывшего. Это пятка топорища, она загибается книзу и идет на расширение, чтоб в случае чего инструмент с руки не соскользнул…
Конец — делу венец. Но настроенье горькое. Я нечаянно сколол пятку, и рисунок ручки пришлось менять. Будь неладен этот старик, всучил мне недосохшее полено. Щепа должна быть не молочно-белой, а цвета сливочного масла. Где теперь найти зарудевшее, костяной тверди полено?..
А пень я не стал трогать, пожалел обнову — слабовата она для такого дела. Пень подвалил сосед мой, Колушкин, собственной бензопилой, в минуту раскромсал его на короткие чураки, похожие на неровные колеса. Лиза, жена моя, вынесла «мерзавчика» Колушкину за работу, ему одному. Я ведь хозяин пня, а «Дружба» не моя.
Как потом я выяснил, пень с корней, в нижнем резе, оказался троплым, источенным муравьями. Ну да ничего, думаю, один чурак только похуже, остальные-то все равно огонь, а не дрова.
Портфель
Люблю я письма получать, да на ответы ленив. Потому мне и пишут раз в год и то по завету. Но газетины перетряхиваю еще у калитки — вдруг выпадет что-нибудь: телеграмма ли, письмо ль, извещение.
Иду сегодня с работы домой, издали еще вижу: портфель на заборе что-то уж больно раззявлен, отчего бы, думаю, не собака ль его от скуки трепала, а сам-то уж по уши в догадке сладкой — письмо толстенное, а то и бандероль.
Подхожу ближе — тьфу ты, мать честная! — снегом портфель набит. Созоровал кто-то.
Портфель у меня вместо почтового ящика. Сережке, сыну, купили новый (кожа яловая, медные бляхи), а и старый еще ничего, выбрасывать жалко. Была б ребятишек куча, как у моего батьки, а еще того лучше — как у деда, дорвали б, по очереди в школу ходивши. Взял я его да и приколотил за ручку к забору, рядом с калиткой. А что! Удобно и почтарихе, и нам, и влезет в него при случае много. Правда, как дождь или, смотря по времени года, снег пойдет, так дома у нас скандалишко. Лиза, жена моя, по-всякому примется меня причесывать, и на прямой, и на косой пробор. А из-за того только, что в портфеле газетины плавали, читать нельзя. Я ей, конечно, отвечаю, мол, вины моей никакой, что небо расквасилось, я бы сам рад-радешенек морозцу иль вёдру. Советую ей застегивать портфель перед переменой погоды. Здесь я не прав маленько бываю, потому что как она узнает загодя, она не метеослужба.
Метлослужба — это да.
У нас с Лизой давно сыр-бор дымит. Я говорю — веник, она — метла. Завела моду избу подметать торговыми просяными метлами. Да хоть бы метлы-то были метлами, а то одно названье. За раз растреплет (не метла — хвост дохлого петуха), бежит в магазин за новой, чулок уж с ноги снят, приготовлен, чтоб упаковать обновку — вдруг на пороге рассыплется.
— Лизавета! — говорю ей. — Выкинь ты это страхолюдье, возьми березовый веник, только что наломан.
Я на самом деле в Троицу приношу из лесу беремя веников на зиму — в бане париться.
— Ты тут новые порядки не устанавливай, — отвечает она очень знакомо и так пойдет пол запахивать, что из метлы палки летят.
Какие новые, когда самые что ни на есть старые. Мальчишкой, помню, был, так мама для меня такой порядок наладила: только с постели — ноги в сапоги и на закраек, свежий веник ломать. Бежишь по омежку в одних трусах да сапогах на босу ногу, слева лен тебя по коленям головками пощелкивает, справа трава росу в голенища покидывает. А утро-то раннее, воздух — как молоко со льда, солнышко из-за леса еще не поднялось, в ветках путается да вспыхивает на каждом листочке — с росой играет. Птицы заливаются вовсю, им, раностаям, свежесть да мокрость эта нипочем. Мне-то зато каково! Начнешь ветку, прутик отломишь, а она как порскнет на свое место да окатит тебя, голого, с головы до пят. Так каждым прутиком будто на сосок умывальника нажимаешь. Обратно бежишь что есть духу, лишь бы согреться, но уж сна как ни бывало — на день-деньской заведен ты для ребячьих забот.
— Ух, какой справной веник, — похвалит мама, тряхнет им маленько, а утро лесное уже по избе гуляет. — Да росной-то, хоть мельницу мети — пыли не подымешь.
Подметет мама полы — веник к порогу, чтоб не переводился в избе березовый дух.
Да и Лиза моя не из городских, просто баба маленько с вывихом.
Сколотил бы я почтовый ящик, давно и как полагается, с потайным клапаном на крышке и дырками на подоле, чтоб газетины видать было, но теперь уж не буду — нечего у баб на поводу ходить.
Известное дело, и в этот раз Лиза меня за портфель понесла по кочкам. Я тоже проявил, конечно, какой-никакой ответный оскал.
— Вещь, — говорю, — сделана, чтобы пользоваться, а не на помойку кидать.
Серьезно, я на вещи так смотрю: сделана — пользуйся, пока утилем не стала, уважай людское рукоделье. Ведь представить только! Для тебя одного сто человек делали этот портфель: выпаивали-выкармливали теленочка, мяли-выделывали кожу, кроили-шили, замочки гнули-клепали, с ручкой мараковали, вообще мозги свои мозолили, чтоб все покрасивей было, и в магазин к нам везли. Для чего? Чтобы выбросить!
У нас все к тому катится. Запусти нищего на нашу деревенскую свалку под обрывом, выйдет оттуда одетым-обутым, а рукодельный не то что выйдет — на велосипеде иль даже на мотоцикле выедет.
— Чтоб не видела его больше на заборе. Жалко, так колпак из него сшей. Только колпака тебе и не хватает. От народа стыд да страм.
Чем тут ей ответишь? Взаимным оскорбленьем?
— Был бы у нас еще один хотя б пацан или девка на худой конец, не лаялись бы мы с тобой.
— Эк, собрался зимой по грибы.
— Рано, — говорю, — в старухи записалась. Мама меня в сорок один родила.
— Оно и видно, — снова переходит она на личности.
Плюнул я да отстал, как всегда почти делал в таких моментах.
Разве ж в портфеле дело-то? Совсем не в нем. Пройди по нашей улице — портфелей пять на заборах с моей легкой руки вывешено. Есть еще совсем новые, блестят необтерханной кожей, а разинутыми ртами своими будто говорят: смотрите, мол, люди добрые, в нашем дому тоже непорядок — детвы нет.
В восьмилетке нашей, каменной теперь уж и двухэтажной, первые три класса в одной комнате на семи партах сидят. На следующий год первого класса не будет совсем — был один шестилеток, да с родителями в город уехал. И тот не наш — учительский.
Мы занимались в две смены, а классы были — чего уж там говорить. Берегу фотокарточку за пятый класс, одних стриженых голов на ней семнадцать штук, моя восемнадцатая.
Прежняя наша соседка бабка Сергушиха, ныне покоенка, говаривала не раз:
— Растаял народ-то у нас. Растаял, как снежок вешний. Токо снег сызнова выпадет, дай до Покрова дожить, а народ с небушка не прилетит, не там он родится.
И костерила, бывало, своих дочек:
— Что это вы, паразитки, делаете!