Сергей Никитин - Медосбор
Я поднимался молоденьким березняком на высокий берег, к этому самому Ивлеву, и посмеивался над собой. Все относительно! И на этих берегах имя моего двоюродного брата Гошки, искуснейшего, удачливого и вездепролазного охотника и рыбака, куда громче любого литературного имени. А сам я, конечно же, всего лишь похож на него.
Гостеприимство
Деревни гостеприимней городов. В деревне можно постучаться в любой дом, и это в порядке вещей, а в городе, потому что в нем есть тесная гостиница с запахом карболки и дуста, это считается непринятым и даже предосудительным.
Усталость как-то свалила меня под ивовым кустом на песчаной косе. Сапоги мои были в пуху одуванчиков. Убранное цветами шиповника, ликовало первоначальное лето; медовый зной струился над лугами, и с широкого речного плеса доносился дремотный плеск, каким дышит в полдень всякая река и слушая который хорошо лежать без мыслей на смуглом прибрежном песке, смотреть в глубокое небо, следить, как тают в нем облака, уплывают куда-то и возникают вновь — чистые, белые, легкие…
Под вечер на песчаную косу пришел истерзанный комарами рыболов, расспросил, куда иду, и стал уговаривать, словно давнего знакомого:
— Зачем тебе куда-то тащиться? Живи у нас, рыбу станем ловить. Не хуже мы, наверное, других.
Вскоре я уже сидел в просторной кухне за выскобленным до янтарной желтизны столом и пил кисловатый грушевый чай.
Встретив корову, вернулась хозяйка.
— Вы на берегу нашим бабам бумагу показывали? — спросила она.
Я вспомнил, что просил колхозниц, расчищавших капустное поле, показать мне по карте дорогу.
— Вот дуры, — осторожно сказала хозяйка. — Гомонят по деревне, что у нас человек подозрительный: дорогу не знает и никуда не торопится.
— Да-а-а, — задумчиво протянул хозяин. — Был у нас случай, нашла моя собака в лесу парашют.
Помолчал и как бы невзначай рассказал еще случай:
— В войну объявился тут поп. Гадатель. Бабы, известно, к нему валом валят. Интересуются про мужей да сыновей узнать. Руку давал им целовать… А потом обнаружилось, что он в парике. Рыжий такой детина, молодой.
Потом привалило в избу сразу человек двадцать, и тут получилось совсем по Твардовскому:
…Ну что ж, понятно в целом,Одно неясно мне:Без никакого делаТы ездишь по стране.
Вот, брат! — И председательПотер в раздумье нос. —Ну, был бы ты писатель,Тогда другой вопрос.
И надо же было видеть, как обрадовался мой гостеприимный хозяин, когда оказалось, что гость по всем документам и есть писатель.
— Эх, бабы! — сказал он и покачал головой. — Все вы балаболки и трясогузки.
А потом нарочно уговорил меня выйти и до потемок просидел со мной на завалинке.
Жаркий день
В тот день я поднялся рано и сразу за деревней, как в коридор, вошел по узкой тропке в росистую рожь. Здесь кончалось прохладное поречье, и теперь меня долго будут сопровождать на пути ржаные поля, пыльные картофельники, будет палить солнце, и только изредка накроет своей тенью какая-нибудь умница тучка, овеяв легким ветерком...
Из-за синей кромки далекого леса уже вставало солнце. Они, как фокус огромной линзы, наведенной на небесный свод, становилось все меньше, все горячей, и казалось, что небо вот-вот задымится и вспыхнет в этой ослепительной точке маленьким язычком пламени. Калено-жаркий, тяжелый вставал день.
В нескончаемо длинной попутной деревне под плетнями истомно стонали в лопухах куры; мутноглазые собаки вяло тявкали из-под крылец.
Даже легкая «кепи-спорт» тяготила меня. Я снял ее и подумал в тоске: «Дождя бы…»
Два плотника, покуривающие на срубе, заметив меня, подмигнули и засмеялись:
— С праздника-то шапка всегда лишняя.
Я вспомнил, что вчера мимо меня, пыля и грохоча, прокатила телега с нарядными парнями и девчонками. Один из парней завалился на спину, задрыгал ногами и хмельно крикнул:
— Престол нынче! Гуляем!
Вот и меня плотники, должно быть, приняли теперь за похмельного гуляку, которому и шапка-то на голове тяжела.
Проблема
В пути достала меня телеграмма из редакции одного журнала: «Просим написать острый проблемный очерк о современной деревне».
На выходе из Кочетихи, как повернуть к селу Троицко-Татарову, я попросил в крайней избе пить. Все признаки указывали на то, что хозяин был пришиблен той чугунной похмельной тоской, когда не только в каждой телесной жилочке человека, но и в бесплотной душе его до того погано, словно он предал, ограбил или убил кого-то. Сидел он на крыльце помятый, в распущенной рубахе, свесив босые ноги с корявыми коричневыми ногтями, а рядом жена, похожая на татарку, собирала щепки и точила мужа, как ржа железо. Поэтому, наверно, хозяин и обрадовался моему появлению. Он вынес кружку с квасом и сказал:
— Сейчас все квас дуют.
Я присел на крыльцо. Не торопясь, выяснили, кто я, кто он, чей это громадный дом напротив и почему в такую снежную зиму все-таки померзли сады. Василий (так звали хозяина) говорил, а сам все посматривал, как у конюшни мужик закладывал в борону лошадь, неистово матюгая ее.
— Нет, не работники нонче, — подвел он итог своим наблюдениям. — Квас дуют.
Хозяйка вдруг бросила на землю уже собранные щепки и в сердцах плюнула себе под ноги.
— Как бревно посередь дороги у нас престол этот. Наедут — стоп. Считай, два трудодня корова языком слизнула.
Она опять принялась подбирать щепки, а Василий опасливо покосился на нее и вздохнул:
— Я же сказал, квас дуют. Главная проблема сейчас — опохмелиться, а в сельпо ни четверки. Всю вчерась попили.
— Ну вот тебе и здорово живешь! — возразил я, вспомнив о «проблемном очерке». — Завтра все пройдет, и никакой проблемы не останется. Какая же это главная!
— Верно, — засмеялся Василий. — Главная — картошку пробороновать.
— А потом траву скосить, а потом хлеб обмолотить, а потом ту же картошку выбрать, — подхватил я. — Нет, это не главная.
— Э-э-э, куда ты загибаешь, — протянул Василий. — Погоди, дай подумать.
Он подумал немного, как-то очень своеобразно помогая себе мышцами лба, и сказал убежденно:
— На данном этапе главная проблема — по десятке нам на трудодень получить. Сейчас по четыре получаем, а надо до десятки достичь.
Однако «на данном этапе» мы не остановились, забрали дальше. И я подумал. «Да, сколько бы проблем ни перечислили мы, все они будут разрешены Василием или уже разрешены им. И только он сам — главная и вечная проблема».
Мстера
За каждой вещью лежит целый мир, о котором она может рассказать дотошному уму. Кто сделал ее, из чего, зачем, кому она принадлежала, как была добыта — не значит ли действительно открыть мир, загадочный и неповторимый, если узнать все это?
Так однажды рисунок акварелью, висевший у меня над столом в деревянном доме, открыл мне прекрасную душу русского человека, которого уже давно-давно нет в живых… Но о рисунке есть отдельный рассказ. А сейчас это рассуждение об истории вещей нужно лишь для того, чтобы объяснить, как большой разговор начался с маленькой статуэтки.
Это незатейливое изделие художественной керамики, изображавшее зобастого птенца, украшало в Мстере стол художника Игоря Кузьмича Балакина. Заметив, что я рассматриваю статуэтку, жена художника Нина сказала:
— Раньше я работала вот на таких изделиях, ведь я по профессии техник-керамик, а мстерский живописец из меня получился случайно.
— Как же так?
— Да вот вышла замуж во Мстеру за своего Игоря, а керамику тут делать нечего. Попробовала себя на росписи шкатулок в художественной артели, и неожиданно дело пошло. Теперь вот и малюю…
— Нет, ты заметил, как она это сказала! — встрепенулся Игорь Кузьмич.
— М-м-да, — только и нашелся ответить я.
— Вот именно! А знаешь почему?
— Нет.
— А вот пойдем завтра со мной в артель, станет ясно.
Утром мы пошли в артель. Цех живописи представлял собою несколько просторных голых комнат, невольно наводящих своим видом на мысль о том, что вкус и уют должны присутствовать не только в домашней обстановке, но и на производстве, где человек проводит треть своего времени.
За столами самой грубой работы и, мне кажется, очень неудобной формы сидели художники. Во всех комнатах их было около ста. Я не пропустил ни одного, каждому глядел через плечо и со многими разговаривал. Работали они очень напряженно, не тратя много времени на разговоры. Некоторые расписывали сразу две, а то и три коробочки, шкатулки, пудреницы.
Я начинал кое-что понимать. Лишь вчера на витрине, хранящей лучшие образцы мстерской живописи, я видел работы изумительной тонкости, полные изящества, носящие печать несомненного таланта и нежной души. Рисунки были так легки, так хрустально-хрупки, что стекло и дерево витрины казались слишком грубым для них хранилищем, и они невольно сочетались в воображении с мягчайшим бархатным или замшевым футляром.