Александр Серафимович - Скитания
— Вы, папаша, приходите послезавтра… Мне хорошо живется… А только у нас сегодня гостей видимо-не-вид…
Да вдруг упала к нему на грудь, и стали голые плечики у нее вздрагивать. Ничего не понял дядя Федор, только почувствовал что-то страшное в этом огромном, больше всякого леса, городе.
Он только гладил шершавой рукой огромно навороченные, как копна, на ее голове чужие волосы и приговаривал:
— Дочечка… дочечка… доченька моя…
А она отняла голову от груди.
— Папаша, вы прическу испортите. Вы, папаша, сюда не ходите, а я вас буду проведовать.
Тогда одна упорная мысль овладела дядей Федором: отдать дочку замуж. Поступил он продавать свечи в часовню, там ему платили с пуда. Медленно, капля по капле, зернышко по зернышку собирал он приданое в зеленый сундук и жил постоянно впроголодь.
Лес и лесная жизнь научили дядю Федора неумирающему терпению, но тяжел пуд, долго тянется, и лишь несколько копеек от него остается. «Ничего, все по-ладному», — говорит дядя Федор и начинает читать молитвы на ночь. Уляжется на полу и все поворачивается, то один бок согреет, то другой, — холодило с полу-то.
Глаша спит возле, на кровати. Несется сонное дыхание и из кухни, и от Алексея Иваныча, и ребятишки у Мирона бормочут.
Заведет глаза дядя Федор, и сейчас одно и то же: будто он в лесу и лезет на высокий старый осокорь. Не привыкать стать, цепляется руками и ногами, упирается в ветки, а глянет вниз — земля вот она; подымет голову — не видать верхушек. И будто непременно надо дяде Федору влезть и глянуть поверх деревьев. И знает, увидит — только качаются верхушки, да ветер стонет, а надо лезть, надо глянуть — и страшно, и никак не долезть.
Часу в пятом, когда в доме мертвое царство и с потолка не доходят никакие звуки, дядю Федора будит кашель, хрип и сопение — Антон Спиридоныч пришел со службы. Сидит он, красный, расплывшийся по кровати, и хрипит:
— Пива!
А Глаша уже суетится, откупоривает приготовленную с вечера бутылку
— Извольте, Антон Спиридоныч, кушайте, — и кланяется.
Намочит усы Антон Спиридоныч, оберет пену языком и начнет, хрипя и задыхаясь, рассказывать. Закроется, дескать, кинематограф, разойдется публика, запрут двери, а тут самое и начинается настоящее по отдельным кабинетам, которые при кинематографе как будто фойе, — девицы, шампанское, веселье, деньги рекой, и ему, Антону Спиридонычу, хороший доход, и полиция не трогает.
Между кашлем и одышкой Антон Спиридоныч, видимо, всласть рассказывает такое, что дядя Федор, сидя на полу, только скребет в голове да иной раз сплюнет под кровать. Лечь бы уснуть, да не уснешь под эту хрипоту, и прислушивается он мимо рассказа к своему привычному, — бор шумит разноголосо и гневливо и в то же время одним ровным могучим голосом.
— О господи!..
— Вон, граф Недоносков-Погуляй почище нас с тобой, а бывало…
Антон Спиридоныч чем дальше, тем больше распаляется.
— Чего морду-то воротишь? Не хуже нас с тобой, с образованием люди, понимают…
Потом заваливается на кровать. Глаша тушит лампочку, тоже ложится, и при неверно мерцающем свете лампадки на полу виднеется дядя Федор на коленях. Он глядит не отрываясь на красный глазок лампадки, размашисто крестится, крепко прижимая, кладет земные поклоны и громко шепчет:
— Господи, приими и сокруши содеянное…
А на кровати хрипло, сквозь одышку:
— Глиста… разве ты женщина?
— …Господи, еже словом, еже ведением и неведением…
— Иная баба… действительно, а ты что?
— За что вы меня, Антон Спиридоныч?.. Господи, чем же я виновата?
— …Спаси и помилуй путешествующих, блудущих!..
— Да на кой ты ляд кому сдалась… тьфу!.. отодвинься…
— Господи, да ведь упаду с кровати…
В мерцающей мгле стоят слезы и слышен все тот же неустанный громкий шепот молитвы.
Антон Спиридоныч никак не отдышится, от одышки не может уснуть. Он скашивает глаза на припадающую к полу темную фигуру на коленях.
Дядя Федор, отмолившись, ложится.
— И чего ты, дядя Федор, все поклоны отбиваешь? Не то во святые хочешь залезть, не то капитал приобресть у господа.
— Не говорите таких слов, Антон Спиридоныч, не надо, нехорошо, негоже…
— Я к тому… не то что к смеху, нет, зачем, а только кажный молится за себя, а чтоб за всех, на то рукополагаются особые должности, сиречь попы. На то у них причт, ладаном кадят, и за поборами ездют. Ну, а ты-то чего стараешься? Ведь тебе за это даже в морду не плюнут.
— И вот неправильно, Антон Спиридоныя. Слыхали про Содомгомору? Господь постановил, по благости своей, сжечь за беззаконие. Стал Лот на колени, просит за грешников. А господь смилостивился и сказывает: «Ежели девятеро праведников найдется, помилую». Лот туда, сюда, — нету! «Господи, а ежли хочь шесть?» Ну, господь грит: «Ладно, найдется и шесть, помилую». Лот это опять кинулся: «Нету, хочь што ты хошь делай». Кинулся опять: «Господи, ну, если хочь един». Господь подумал, подумал: «Жалко из-за одного да эва сколько содомцев миловать». Опять же и Лота жалко, просит, — и говорит: «Ежели найдется хочь один, окромя тебя, — помилую». А, сказать, и одного не нашлось; так и сгорели. Теперича я не к тому, что против Лота себя ставлю, боже упаси, ну, только спят, спит цельный город, и не чуют, что над ними. А может, бедствие обвисло. Может, божий гнев за стенами стоит…
— Так ведь не слыхать что-то, чтоб бог города ноне палил.
Дядя Федор покрутил головой, посидел, потом лег, натянул кафтан и завел глаза — скоро вставать к часовне.
Стал засыпать и Антон Спиридоныч, борясь с удушьем, открывая и закрывая глаза, и трепетно мелькающим, воровливым светом озаряет груду его тела глядящий из угла красный глазок лампадки.
Случалось, по праздникам и барыня и квартиранты уезжали на целый вечер. Тогда в Марфином салоне собирались.
Отобедают господа, и горничная перестанет прибегать вниз, Марфа приберется по кухне, поставит самовар, накроет кухонный чисто выскребленный стол штопаной скатертью, а на скатерть — самовар и баранки; понемногу начинает собираться публика.
Вылезет из своей берлоги Антон Спиридоныч, сопя и кряхтя.
— Садитесь, Антон Спиридоныч, — скажет Марфа с озабоченным видом принимающей хозяйки.
— Что ж, можно единую, — присаживается, и под ним, подаваясь, слегка трещит табурет.
— Мирон Васильич, вы что же? Приходите, гостями будете. Глаша, иди. И вы, Алексей Иваныч. Груня, али тебя просить?
Гости приходят со своим сахаром, хлебом, а чай Марфа заваривает от себя на всех. Впрочем, он ей ничего не стоит, — хозяйские опивки сушит. Перед Антоном Спиридонычем Глаша ставит бутылку пива, а перед Алексеем Иванычем Груня — полбутылки водки.
Гости бесконечно пьют зеленую водицу, прикусывая сахар и отирая пот. Ведут разговоры.
Прибегает на минутку горничная.
— Садись. Маня, — говорит миролюбиво Марфа.
— Да ведь некогда, зараз уезжают.
— Ну, ну, чашечку.
Та хотя и брезгает этой компанией и наверху пьет вдоволь господского чая с печеньями, которые таскает из буфета, — присаживается на краешек табуретки, чтоб не обмять платья, и начинает пить зеленую водицу.
— Далеко вы от меня сели… поближе, — хрипит Антон Спиридоныч, и глазки у него масленеют, — пивка стаканчик.
— Нет, мерси-с, не люблю, горькое.
— Так можно подсластить, хе-хе-хе…
— Было бы с кем.
— А мы чем же не вышли в порядке?
— Пахнет у вас тут нехорошо, прямо воняет.
Мирон сейчас же настораживается, принимая на свой счет:
— Чем же нехорошо, Марья Александровна? Обыкновенно — человечиной.
— Мышами.
— А что ж такое мышь! Да от нее запах-то чище еще, как от человека. Мышь — зверь, а зверь чистоту свою сам понимает. Взять лошадь. Да многие господа даже любят, как запах дает конский навоз, только чтоб свежий, конечно. А ну-кась, возьми человечий!..
— Ну, вы уж нарассказываете.
— Вы, Марья Александровна, подождите минуточку, — говорит галантно, хрипя и кашляя, Антон Спиридоныч, — я вам сейчас за церковным вином пошлю, красное и приятное.
— И со святостью.
— Нет, благодарю, побегу. — И убегает по лестнице, шелестя юбками.
Антон Спиридоныч, хрипя и подымая дыханием огромный живот, глядит вслед говяжьими глазами.
— Аккуратненькая.
Мирон сердито прихлебывает с блюдца на пальцах.
— Воняет. Да, может, она, мышь, еще чище тебя. И корова те воняет, а как без коровы в хозяйстве?
Марфа сердито вытерла пот с лица.
— Сказал: корова!.. То корова, а то мышь. Что молоть-то!
— А по какому случаю разница? Только что энтой бог рога насадил. Так у многих коров рога спиливают. А то есть комолые, совсем без рогов от роду, — порода разная. Мышь, корова ли, все одно домашнее животное. Опять же и мышь разной породы. Есть мышь длинная на манер таксы, и по хребту черная полоса, а есть круглая мышь, а есть головастая. Есть земляная мышь, есть водяная, есть полевая, есть потолочная, которая по чердакам. А то кладовая мышь, — это особая статья. И до чего умная скотинка: яйца теперича таскать надо в нору. Ну, так катить — бьются. Так старая мышь облапит яйцо, ляжет на спину, а другие ухватют ее кто за шкуру, кто за хвост, кто за ноги, и тянут ее, стало быть, волоком к норе, а она лежит, и на пузе у ней яйцо. А то вот молоко из кувшинов пьют. Кувшин высокий да узкий, молоко глубоко, туда не влезешь, утонешь. Так мыши обсядут край, спустят хвосты, поболтают, поболтают в молоке-то, вытянут и обсосут хвосты и опять поболтают и опять оближут. Так и напьются: все молоко вылакают.