Юрий Ефименко - Маленькая повесть о двоих
Его жизнерадостно уговаривали остаться на банкет.
К Витьке приставали женщины. Падкий народ на мужчин во славе. Вообще ко всем, кто со славой, пристает самый разный люд. Чего надо?
В конце концов им позволили уйти. И они спустились по гулкой железной лестнице. Внизу Изгарев обернулся и посмотрел через плечи провожающих на ступеньки, по ним неслась, догоняя, смеющаяся, веселая актриса Изгарева…
Приехав, они свалились спать.
Великое счастье, что премьеры бывают накануне выходных.
Наутро отправились на кладбище. Выбирая дорожки понадежнее, менее раскисшие от ненастий осени, они добрались до могилы, положили все-все цветы, подаренные им в театре, сели напротив, на скамеечку у чужого надгробия, и долго смотрели, как прибавляются капли на лепестках и листьях; набухнув, капли стекали и уходили в землю, тогда как между могилами держались лужицы.
Изгарев ничего не сказал. Витька тем более.
А затем они встали и пошли. Оба молчали. Изгарев не смахивал со лба морщин, у Витьки с лица не сходила тихая торжественность и просветленность.
Давно сеялся дождь, а было светло и ярко. Конечно, от осенних пылающих деревьев.
Под триумфальной аркой у въезда они остановились, чтобы еще раз увидеть сквозь сплетение оград и частокол памятников совсем немного, свой памятник.
Едва отъехали от кладбища, Изгарев спросил:
—◦Ты уроки сделал?
—◦Понедельниковые?
—◦Какие же еще?
—◦Осталось немного.
—◦Вернемся — сразу же пахать!
А про себя он сказал сыну: «Ты знаешь, Витька, ты, конечно, не слишком понимаешь, а я чувствую — мы с тобой правильно сделали. Все правильно. И это очень важно было так сделать. А что это — я вот и сам не могу объяснить. Здорово?»
В подъезде, внизу, им встретился стереомагнитофонный сосед. Он забирал почту. Как есть красавчик — в старательно затасканных и унавоженных джинсах, с голым пузом под слегка застегнутой рубашкой, в кудрях только окурка не хватает.
—◦Ну, Витаха! Хиппово! Видел тебя вчера живьем! Киндер ты прямо вундер! Хотя и нос у тебя набок. Ты молотком не стучи больше, а то у меня батарея расшаталась. Договоримся так. Уважаю таланты!
—◦Сам кривоносый!◦— сказал Витька дома и ушел к себе доделывать уроки.
Установилась тишина. Витька был приучен работать сосредоточенно и тихо. Изгарев оперся рукою о стену перед портретом и рассматривал его, будто впервые. И будто с удивлением. Притронулся к паутинкам легких волос, вспыхнувшим от порыва ветра и струившимся поперек всех остальных.
Актриса Изгарева…
…Она раздвигала ветки, трогала стволы, ловила соскальзывающие осенние листья и смеялась. И сердилась, что все отстают, тянутся лениво, когда перед ними столько леса, столько осени! И что всех занимает такая ерунда — выйдут ли на обратном пути точно к машинам, оставленным на просеке?
—◦Ну вы и зануды!◦— обернулась она и наткнулась взглядом на телеобъектив, внушительный, как водопроводная труба.◦— Только про птичку не говори!..
Она еще не успела сказать этих слов, как щелкнул затвор. Ее снял чернобородый художник, из тех молодых бородачей, симпатичных и спокойных, кого борода совсем не портит, не старит, а делает основательно доброе — снимает с физиономии природное выражение невзрослого изумления, честной наивности и приобретенной затаенной грусти. Он был главным художником очень солидного издательства, оставаясь стойко несерьезным и несерьезно стойким — пообещал фотографию завтра же и прислал в самом деле через год.
За весь день неугомонная актриса Изгарева никому не позволила, хоть полсловом, вякнуть про усталость, кружила их по лесу, распахивала перед ними осень и совершенно без ребячливости, словно это был полезный и необходимый обряд, заставила всех украситься самыми крупными и яркими листьями и странными, прощальными цветками бересклета.
В оседавших сумерках он вел свою непостижимо славную актрису Изгареву. Верная, правильная дорога сама искала ее, и, зная это, где-то рядом брели все остальные, иногда неотчетливо проступали сквозь деревья и мягко наплывающую темноту фигуры, шелестели листья. А она ругала его заодно со всем светом за слепоту, что так поразительно не умеют по сей день и не хотят уметь точно разбираться в людях и в никуда, на первый взгляд, не годных для всяких ристалищ и рингов, рисков и революций людях разглядеть огромную силу и мужество, героев и победителей.
—◦Ну, а примеры?◦— с вежливой ироничностью спросил Изгарев, выслушав до конца.
—◦Ах, примеры… Так вот же — Офелия! Жила-была сопливая, маменькина-папенькина дочка, ударилась однажды лбом и тихо помешалась. Всему миру это известно, так ведь?.. Неправда все! Мы ее просто не открыли для себя. Твердят и пишут — Гамлет, Гамлет, страдал и боролся, восстал, погиб… Страдал и боролся — на здоровье! Он же мужчина, он и должен был так сделать. А опыта у мужчин в сорок сороков раз больше, на десятки тысяч лет, как за мамонтами стали гоняться… И боролся — с равными, со всякими загнивающими феодалами, многие из них и слабее его, как тараканы. А ей — в том же самом замке, в том же самом королевстве, ей бороться и страдать?.. И она — взялась! Ей полагалось: рожай год за годом кому-то, куда приведут, а не хочешь — тихо, чахоточно в монастыре кончайся. Она взялась и такую борьбу на плечи взвалила — кто бы смог! За отца, за любовь, за чистоту, за себя. А поступилась — только собой! Не от слабости она с ума сошла — столько фронтов держать! Ее сумасшествие — просто она попыталась наконец защититься, когда поздно уже было. А последние ее слова: «И все христианские души. Я молю бога: да будет с вами бог!» Ее убили, а она прощает. Да эту силу и представить даже невозможно!
Офелия сильнее Гамлета! Вы говорите — Гамлет, ах революционер, восстал! Да его спровоцировали! А она от начала до конца билась! И всех простила, потому что как же не простить побежденных!
Она и в нем все понимала и видела, переживала с болью за него. А он — Офелия, изволь, помяни… Скоморошествует. И устраивает ей истерику — в монастырь, в монастырь!
Ах, Гамлет, одиночка! А у него хотя бы Горацио был, друг, а это немало. А ей — было кому слово сказать? Это же страшно — совсем пустыня. Ее никто не понимал и не поддерживал.
Все вы, умные люди, пишущие, обсуждающие и решающие, народные и безродные, никто из вас не понимает Офелию! Настоящую Офелию! Ну откройте же пошире глаза!
Изгарев стоял и смотрел на портрет. Актриса Изгарева, невыразимо милая… Он закрыл глаза и довольно долго не открывал и все равно ясно видел ее лицо, даже ощущал давно умчавшийся и рассеявшийся взмах ветра, от которого заструились ее волосы. И, пожалуй, ни о чем не думал.
Да. Офелия…
Кто сыграет ее?
Все просто на курорте
И пошли дожди.
Настасья проснулась первой, села в постели, протянула руку к окну и закричала:
—◦Дождь! Это же дождь! Какой дождь! Ой славно!
Да уж — какой был дождь! Колотил по стеклу, и в форточку летели стекляшки брызг, оседали на подоконник полупрозрачным шлейфом. Подрагивала листва в парке.
Галина Ивановна смотрела не в окно, а на Настасью — радуется!
И, завтракая, она подумала, что, пожалуй, так и должен бы поступить всякий, приехав из тех среднеазиатских пустынь, где дождя, может быть, и совсем нет.
А дождь шел неровно: сильный, а потом моросит и совсем вдруг пропадает. Санаторий оживал. Но начинался новый, да сразу во всю силу. Его сменял следующий. Так до самого позднего вечера шли дожди.
И весь день на удлиненном лице Настасьи не остывала радость. Настасья больше о дождях и говорила: о том, какие видела в детстве на Волге и что при этом переживала, о том, как скучно без них, где она теперь живет, наконец, о том, сколько пользы от них для души. Для двадцативосьмилетней женщины, кажущейся по первому взгляду дамой сухой и скучной, было это несколько необычно, но свежесть, самая честная искренность ее радости, мыслей, слов и восклицаний увлекали Галину Ивановну, и слушала она не уставая.
После обеда они почти не выходили из своей комнаты. Отказались от всех приглашений, от кино, досидели до сумерек, а света не включали.
У Настасьи здесь знакомых мужчин уже было немало. Ничего не стоило бы уйти и найти развлечение. Как иногда она оставляла Галину Ивановну и пропадала допоздна, а иногда просила ее (мужской просьбой) не появляться в комнате до такого-то часа.
У Галины Ивановны никого. Женщина достаточно приятной наружности, а вот — никого. Поскольку никто ей не был нужен. Она писала через день мужу, выбирая открытки со здешними видами. И получала ответы, читала по нескольку раз, бралась немедленно за ответ на ответ — и это было ее досугом едва ли не главным. Она писала так часто не из тоски по детям и мужу, скорее — из устоявшейся привычки. Они оба, разъезжаясь в командировки или в отпуск, всегда поступали так.