Павел Гельбак - ...И вся жизнь
— Когда нужен макет?
— На следующей «планерке» обсудим.
Родился сын
1Задание Крутковского меня увлекло. Заманчиво сделать интересный праздничный номер. Май сорок пятого будет необычным, это видно по всему. Может быть, сбудется заветная мечта — придет долгожданный мир.
Праздничный номер мы можем выпустить на шести, а может быть, и на восьми полосах. За время, что в типографии не было электроэнергии, мы задолжали читателям добрый десяток газетных страниц. Теперь настало время отдавать долги. Можно связаться с фронтовыми корреспондентами центральных газет, заказать стихи, фото.
К составлению макета привлек Соколова, Платова, Криницкого. Вместе интереснее думать.
Олег предложил пригласить художника, чтобы найти единое художественное решение всего номера, начиная от заголовка газеты и кончая хроникой на последней полосе.
— Хорошо бы на первой полосе дать плакат на тему о единстве партии и народа, — предлагает Соколов и начинает фантазировать:
— Знамя с барельефом Ленина и Сталина. Осененные знаменем работницы, подростки, фронтовики… Хорошо бы танк на улицах разбитого Берлина.
— Не забудь еще Спасскую башню Кремля, — замечает Платов.
— …пушки и самолеты, — добавляет Криницкий.
— Да, что-то густо получается, — замечаю я. — Но плакат нужен строгий, лаконичный, он сразу создаст настроение, направленность всему номеру. Пусть думает художник.
То отвергая, то принимая предложения товарищей, рисую макеты полос, рву их и рисую новые. Мы ждем интересных материалов с фронта, из-под самого Берлина, специальную полосу посвятим письмам школьников на фронт, материалы о работе фронтовых бригад, вспомним и старых друзей-лесорубов…
Настал день «планерки». Давно ли вся редакция умещалась на одном диване. Сейчас для того, чтобы провести обычную «планерку», в кабинет редактора принесли стулья из моего и других кабинетов.
Крутковский предоставляет мне слово. Раскладываю на столе макет шести полос. Докладываю план номера. Начинаю с передовой статьи. Она должна быть посвящена идеям пролетарского интернационализма. Война явилась наиболее строгим контролером, проверившим нерушимость дружбы советских народов. Сцементированная кровью, эта дружба стала еще более прочной. Немало тому и местных примеров. Что же еще дадим на первой полосе? Конечно, приказ Главнокомандующего.
— А если не будет приказа? — спрашивает Крутковский.
— Если не будет, в чем я сомневаюсь, напечатаем сообщения с фронта. Заказаны у нас стихи. Их тоже можно напечатать на первой полосе.
— Это уже не планирование номера, а гадание на кофейной гуще. Что же еще вы придумали? — иронизирует Иван Кузьмич.
Я рассказываю о том, какой мы хотели бы видеть каждую полосу, знакомлю с предложениями художника по оформлению праздничного номера. Редактор то и дело перебивает мое сообщение новыми вопросами. Особенно его интересует, почему мы на первой полосе предлагаем поставить плакат, а не портрет вождя. Я терпеливо отвечаю на вопросы, хотя меня не покидает ощущение, что Крутковский устроил это обсуждение, преследуя какие-то своя неблаговидные цели. Такое чувство вызывает его недружелюбный, раздраженный тон, вопросы, которые он задает так, будто изобличает меня в каком-то нехорошем поступке. Когда я кончаю говорить о макете последней полосы, Иван Кузьмич цедит сквозь зубы:
— Жидковато. Может быть, у кого-нибудь будут дельные предложения?
По очереди выступают Соколов, Платов, Криницкий. Они пытаются дополнить мой рассказ, что-то объяснить. Но редактор их явно не слушает. Он напоминает человека, который выключил мозги, и все, что говорят другие, никак не задевает его сознания. Просит слова Регина Маркевич, которая после ухода Тамары стала заведующей отделом писем. Крутковский досадливо машет рукой:
— Хватит! Представленный на наше обсуждение план номера настолько несерьезен, настолько не соответствует значению праздника, которому посвящен, что я считаю дальнейшее его обсуждение пустой тратой времени.
— Можете оставить свое мнение при себе, — на этот раз перебиваю редактора я, — перестаньте нас пугать величием и значением праздника, скажите лучше, с чем вы не согласны и какие у вас предложения. Если они, конечно, у вас есть…
Крутковский вытягивает шею из широкого ворота рубахи, лоб его покрывается испариной. Редактор медленно поднимается из-за стола, машет рукой и очень тихо произносит:
— Планерку считаю закрытой. Все свободны.
Соколов недоуменно пожимает плечами. Вопрошающе смотрит на меня Платов. Регина Маркевич спрашивает:
— Что, собственно говоря, произошло?
Ей никто не отвечает. Медленно пустеет кабинет. Мы остались с редактором вдвоем. Я повторяю вопрос, заданный Региной Маркевич. Крутковский запальчиво отвечает:
— Об этом, Ткаченко, вы узнаете очень скоро. Я вам это гарантирую. А пока нам не о чем больше говорить.
Не о чем, так не о чем! В кабинете меня ждут Соколов и Криницкий.
— В чем дело, Паша, что он задумал? — с беспокойством спрашивает Викентий.
— Аллах его ведает. Очевидно, подловил меня на каком-нибудь слове. Ты не заметил, Олег, чего-нибудь такого в моем выступлении?
— Не уловил. Возможно, у меня не хватает бдительности Кузьмича.
Не редакция, а мышеловка. Не знаешь, когда захлопнется дверка. Так работать нельзя!
2После злополучной «планерки» пришел домой и застал Тамару в сборах.
— Кажется, пора, — сказала она.
Вызвал машину. Тамара присмирела, притихла. Ее вдруг начали одолевать сомнения:
— Не рано ли? Схватки прекратились.
— Поехали. Сейчас рано, потом будет поздно. Нельзя рисковать.
Из больницы пошел прямо в редакцию. На лестнице встретил Платова.
— Я тебя искал, Павел Петрович.
— Задержался. Понимаешь, Тамару в родильный дом отвез…
— Вот черт, совсем не ко времени, — выругался Платов.
— Что не ко времени? Ты это что, не хватил ли за обедом?
— Тут хватишь. Вот, читай.
То, что я сейчас прочел, могло выбить из обычной колеи не только секретаря парторганизации редакции, недавнего студента Толю Платова, но и более тертых жизнью людей: Крутковский подал заявление в партбюро. Пишет, что я занимаюсь в редакции подрывной деятельностью, пытаюсь сорвать выпуск номера, посвященного Первому мая, развожу кумовство, разлагаю коллектив, веду аморальный образ жизни. Ныне мне трудно восстановить, о чем я думал в часы перед заседанием бюро, которое Крутковский потребовал созвать в тот же вечер.
Помню, не мог сидеть в кабинете, не хотелось ни с кем разговаривать. Обвинения были чудовищными, нелепыми. Я саботажник, разлагаю редакцию? С чего это он взял? В равной степени меня можно было обвинять в том, что я собирался взорвать Принеманск, похитить луну…
Началось заседание партбюро. Первым взял слово Крутковский.
— Не понимаю, как человек, носящий в кармане партийный билет, советский журналист, мог так кощунствовать, так безответственно, это самая легкая формулировка, которую я могу придумать, отнестись к подготовке священного для каждого советского человека первомайского номера. Он позволяет себе предсказывать, как следует поступать Главнокомандующему: писать приказ или не писать. Затеял обывательский разговор о преимуществах плаката перед портретом вождя, который для нас самое святое, что есть в жизни. Подобного святотатства терпеть нельзя! Я вынужден был прервать совещание. Напомню, у Ткаченко это не случайность, а линия. Вспомним, как он выгораживал печатника, который допустил политическую диверсию, исказив слово «главнокомандующий». Он протащил на пост заместителя редактора некоего Урюпина, пьяницу, разложившегося типа, скрыл от партии его письмо, где тот признается, что обманул партию…
Густо получается. Теперь он все валит в одну кучу — семейственность (устроил Тамару в редакцию), бытовое разложение (сожительствовал с Разиной), панибратство (пил вместе с Урюпиным, Платовым и другими) и так далее, и так далее.
Члены партбюро сидели, угрюмо опустив головы. Платов предоставил мне слово. Мысли разбежались. О чем говорить? Оправдываться? Проще всего дать волю чувствам и сказать все, что думаю о Крутковском. Но смогу ли я быть объективным? Вряд ли. Сорвусь и наговорю черт знает что. Но он, пожалуй, этого и ждет.
— Мне нечего сказать. Вы сами слышали мое выступление на планерке. Известно вам, как я жил и работал. Вы все знаете — решайте сами. Если потребуется объяснения — я их дам.
После меня никто не торопился взять слово. Наконец, поднял руку Самсонов. Я недружелюбно посмотрел на него. Вот для чего тебя пригласили на заседание партбюро — прихвостень Крутковского — дело ясное!
— Не понимаю, что происходит в редакции, — начал Самсонов. — Я сам напросился присутствовать на заседании бюро. Так дальше работать нельзя. Между редактором и его заместителем идет беспринципная грызня. Кто же будет создавать творческую обстановку в редакции? Пример беспринципности и сегодняшнее заявление редактора. Мы все были на «планерке». Ткаченко, с моей точки зрения, предложил интересный план номера — его надо было по-деловому обсудить, а не устраивать игру в бдительность.