Антанас Венцлова - Весенняя река
— А про скотину-то мы, детки, совсем забыли… Сходите, поглядите, где она, бедная…
Мы вышли из дома и увидели: коровы, наевшись чего попало, стоят и спокойно пережевывают свою жвачку под ивами за гумном, свиньи разрыли целую грядку моркови, овцы сбежали на луг Бабяцкаса, к озеру, а гуси, нажравшись овса до такой степени, что даже зобы у них кривые стали, плавают за гумном в луже, переговариваясь на непонятном своем языке.
Под вечер тетя отправилась в сарай за торфом (все равпо, хоть и война, падо было стряпать, есть, — словом, жить) и, выронив корзинку, помчалась в избу с криком:
— Едут! Едут! Прямо через помещичий луг, вдоль Полоя!
— Не приснилось тебе, часом, Анастазия? Кто такие едут? — не верила мама.
— Да наши едут, говорю! — кричала тетя Анастазия. — Гляди, сейчас и во дворе будут!
Не успев даже платочка накинуть, чтоб встретить приезжающих, мама схватилась за трепещущее сердце и выбежала во двор. Мы — за ней. Вскоре в распахнутые ворота, что у хлева, вкатилась телега. В ней сидели отец и Пиюс.
— Опоздали, — сказал отец, еще сидя в телеге. — Говорят, германец раньше нашего в Калварию пришел. Только до Скаршке и доехали.
— Слава тебе господи, — заплакала мама, прижимаясь к отцу, который проворно соскочил с телеги.
ПОДВОДА
Появившиеся у нас в деревне немцы шлялись по одному или стайками. Один из них ловили кур и во дворе топором рубили им головы. Это было страшно. Обезглавленные куры еще долго скакали. Другие, под плач нашего семейства, выводили из хлева коров, угоняли свиней. Третьи чего-то искали, штыками и винтовочными шомполами тыкали сено на гумне и навоз в хлеву. Осточертели они людям невероятно. И люди ожили, увидев зимой, что немцы бегут из Литвы.
Увы, радость была недолгой. Русские солдаты, едва появившись, угнали отца с подводой. Целую неделю мы знать не знали, где он. Он должен был везти куда-то каких-то солдат. Глаза мы проглядели в ожидании, не появится ли отец. Наконец в одно холодное дождливое утро он вернулся промокший до нитки, озябший и голодный. Лошади едва волочили ноги — от них остались кожа да кости. Отец поел щей и мяса, которое мама уберегла от немцев, ожил и, сидя за столом, принялся рассказывать нам о своих мытарствах.
— Повидал я свету больше чем хотел, — говорил отец, а женщины качали головами, изредка прерывая его рассказ вопросами. — Поначалу думал — в Мариямполе погонят, как солдаты мне говорили. Приехали мы в Калварию, навалили там полную телегу какой-то проволоки, тилипонов всяких, а оттуда — гони в Циплишкес. В Циплишкес у шоссе и заночевали. Хороший попался старшой, отпустил. «Поезжай домой!» — говорит. Я шапку снял, сказал «Спасибо, ваша благородия», сел в телегу и тарахчу себе по шоссе восвояси. Тут, видать, и вышла ошибка, надо было мне проселками ехать. Сразу же меня другие солдаты сцапали и — валяй в Сувалкп! Приехали мы туда ночью. Холодно, дождь. Укрыться и то негде. Солдаты в дом зовут, картофельной похлебкой кормят, а я боюсь от лошадей отойти. Отойду от них да засну, тут лошадей и уведут — только ты их и видел. Получил от одного человека малость клевера, бросил лошадкам на ночь, а сам сижу под навесом, откуда телегу видно, вроде дремлю. Дремлю, значит, головой качаю и сквозь сон вижу, как незнакомые мужики подошли к телеге, о чем-то толкуют и моих лошадей отпрягают. Воры! Это я сразу понял. И как закричу не своим голосом! Прибегает часовой, а я на воров показываю. А они, конечно, не ждут — давай бог ноги…
— Вот, господи, что на белом свете творится! — возмущается тетя Анастазия, а мама спрашивает:
— И ты не убоялся, Тамошелис? Ведь воры-то невесть что тебе могли сделать! Счастье еще, что жизни не лишили.
— Известное дело, все могло быть. Хорошо, что я гвалт поднял… Так и спас лошадок. Но мои горести еще не кончились. Из Сувалок погнали меня в самую Пруссию…
— В Пруссию? — дивится мама. — В такую даль? А как там, в этой Пруссии, Тамошелис?
— Одно горе, — рассказывал отец. — Ехали мы, ехали, пока не приехали в Жидкемис. Городок маленький, погорело все, кое-где народ по пожарищу роется…
— Боже ты мой, боже! — вздохнула тетя. — И в Пруссии ишь не сладко… Всюду одно горе, те самые беды…
— Вот уж истинная правда, — подтвердил отец. — А оттуда поехали в Гольдап. Городок-то, видать, был хороший, каменный. На улицах липы растут… Только дома-то разграблены, двери выломаны, окна разбиты. Вошел в один дом — красота, как в костеле. И ни души. Пол крашеный, местами аж сверкает, а на нем навалено книг, стулья красивые порублены… Вот взял там одну вещичку, говорю, детям привезу показать.
Отец развязал мешок, положенный на лавку, и, развернув бумагу, поставил на стол маленькую фарфоровую девушку. Она была краснощекая, с длинными темными волосами, в расширяющейся книзу юбке и в жилетике, застегнутом на груди. Красивая, ну просто прелесть.
— Ах ты, господи боже! — Мама даже руками всплеснула. А мы глядели, выпучив глаза — такой красоты в жизни не видели.
— Может, оно грех, Тамошелис, — сказала тетя. — Чужую вещь ведь забрал?
— Какая там чужая! — сказал отец. — Такими вещами там мостовые завалены, а людей — ни слуху, ни духу. Куда они все подевались, одному богу известно. Во всем городе каких-нибудь трех стариков и видел. Солдаты говорили, что пруссаки все сбежали в Кенигсберг, заперлись там и, говорят, не сдадутся, хоть бы что…
Отец рассказал, что из Гольдапа он уехал через леса, через Тсльмипкемис, пока не выехал к озеру Виштитис. А там уже вроде дома — всюду свой народ: и накормят и спать уложат. Ехал он проселками, где солдаты не шляются, и кое-как добрался до дому.
— А дома что слышно? — спросил отец.
— Ничего, здоровы все, как видишь, — сказала мама. — Только неизвестно, что есть зимой будем. Чего германец не сожрал, теперь другие…
— С нами еще полбеды, — сказал отец. — Насмотрелся я — вот кого из дому выгнали, тому житья уж точно нет. Горюют людишки неслыханно. И изб сколько на прусской границе пожгли, народу сколько зазря поубивали, и сказать того нельзя! Нам еще нечего бога гневить…
Женщины вздыхали, вытирали слезы, обсуждая чужие горести. А мы были счастливы — все на месте, отец вернулся домой, война где-то далеко…
— А лошадей придется спрятать, — сказал отец. — Опять из дому погонят. Только сам не знаю, куда их теперь… Было бы лето, тогда дело другое. А теперь ведь в поле не подержишь — замерзнут. И человеку при них мученье.
Все-таки, едва только лошади поели и отдохнули, в сумерках Пиюс сел на одну из них верхом и увел из дому. Куда, даже мы, дети, не знали. Гадали, что, скорей всего, в трямпиняйский овраг, где лошадей можно спрятать среди деревьев и кустов, а то и в самый Вартялинский лес… И несколько дней мы не видели ни Пиюса, ни лошадей. Наконец брат, не вытерпев, проголодавшись, снова вернулся с лошадьми домой. С подводой почему-то больше никто не гнал.
НЕЗВАНЫЕ ЖИЛЬЦЫ
Кажется, еще стояла зима. На полях топорщились пласты осевшего, почерневшего снега. Но в теплые дни во всех канавах ужа клокотала мутная вода. Вылезали из-под снега раскисшие пашни, не вспаханное с осени жнивье, зеленые, слабые ростки озими.
— Германец фронт прорвал… — снова заговорили перепуганные люди. — Не приводи господи… Говорят, как налетят теперь, то всему конец — живой нитки не оставят.
Выйдя на холм, мы снова увидели немцев. Валило их несметно множество. По большаку в сторону Любаваса лошади тащили по снегу и слякоти большие зеленые пушки. Их колеса сидели на прочных железных полозьях.
Подводы везли патроны, снаряды, груды винтовок, лопаток с короткими черенками. Все было сделано аккуратно, прочно. Но день ото дня распутица усиливалась, лошадиные копыта и солдатские ноги разбили дорогу в снежное месиво, в котором увязало все.
Рядом с большаком уже валялись повозки со сломанными колесами, на пригорке высилась куча снарядов. Иногда мы подходили к самому большаку. Солдаты не обращали на нас внимания, им надо было идти, ехать, везти пушки, спешить с обозом. Люди и лошади купались в грязи.
Лишь изредка теперь в наш дом забредали немецкие солдаты. Они уже не были столь чисты, выбриты, как те, которых мы видели в прошлом году, в самом начале войны. Теперь они чаще бывали бледные с недосыпу, с зеленоватой щетиной на щеках, обляпанные по колени грязью. Мы уже знали, что такое «Eier», «Butter», «Käse», «Milch», «Speck».[14] Достаточно было немцу выговорить одно из этих волшебных слов, как на столе появлялись кружка молока, капелька масла или кусочек сала. Мать жаловалась, что дом все больше оскудевает. По правде говоря, не все немцы были такими вежливыми — иные сами забирались на чердак, искали там мясо, ловили оставшихся кур, кололи поросят.
— Вот светопреставление! — стонала тетя Анастазия. — Чего не закопали, все слопали эти негодяи… Ну и жрут — истинно бездонные утробы, прости господи!