Дмитрий Нагишкин - Созвездие Стрельца
На столе лежат вареный картофель, головка луку, эрзац-колбаса, бог знает из чего сделанная, похожая больше на фанеру, чем на уважающую себя колбасу, кусочек свиного сала, который идет чуть ли не на вес золота. И хлеб…
Вихров с недоумением открывает дверцу буфета. «Пайка» уменьшилась ровно вполовину. Вихров переводит взгляд на стол.
Словно видя его через стену, мама Галя коротко говорит из своей постели:
— То, что лежит на столе, возьми с собой. Или половину съешь здесь!
Папа Дима с нерешительностью и фальшью в голосе бурчит:
— Так ведь, Галенька… этот хлеб приготовлен…
— Половину съешь здесь, половину — возьми с собой! — сухо и определенно повторяет мама и непоследовательно добавляет: — Я спать хочу!
Вихров подходит к ее кровати. Она и верно спит. Или делает вид, что спит. Он плетется в столовую, с жадностью съедает две картофелины, два пластика колбасы, удивляясь ее вкусу, кусочек сала. Чувствуя стыд перед мамой Галей и жалость к себе, он выпивает два стакана чаю с сахарином из термоса, который с вечера стоит в буфете, и съедает половину хлеба. Оставшееся заворачивает методично в бумагу, но вдруг — не в силах совладать с собою, острым чувством голода, который словно усилился после съеденного, — разворачивает лихорадочно бумагу, презирая себя, поспешно отламывает от оставшегося куска хлеба еще половину, сует ее в рот и прижимает языком к нёбу, чтобы не проглотить сразу! Черт возьми, замечательная это штука хлеб! Памятник бы поставить тому, кто его выдумал! Папа Дима оглядывается на спальню. Ему стыдно вдвое! Но спальня утопает во мраке и тишине.
Часы подбираются к половине шестого. Вихров поспешно надевает пальто, нахлобучивает шапку, заматывает горло шерстяным шарфом. Не опоздать бы! Напоследок он срывает с календаря вчерашний листок и с жалостью глядит на красный листок наступающего дня. Воскресенье! Поспать бы сегодня вволю, часиков до десяти, сбросить с себя утомление, ставшее и постоянным, и привычным, и нестерпимым. Так не хочется в этот ранний час выходить на улицу! Черт бы побрал и эту снежную бурю и тех, у кого не хватает ни ума, ни силы все делать как следует, вовремя и хорошо, чтобы потом не прибегать ни к авралам, ни к мобилизациям! Ведь, наверное, даже во время войны (если противник не стоит у ворот города!) можно делать все толком?
Синий свет луны сменяется серым светом раннего утра.
Мысленно подбадривая себя и все-таки жалея, Вихров закрывает за собой дверь квартиры, спускается по скрипучим ступенькам широкой лестницы. Он вдыхает воздух, схваченный крепким морозцем, такой свежий, такой аппетитный, такой вкусный, но тотчас же чувствует где-то глубоко-глубоко неприятное колотье. Он спохватывается и закрывает рот краем шарфа. Он может вдыхать этот воздух только маленькими глотками, как пьют крепкое вино, понемногу привыкая к этому воздуху, который воспет поэтами, прославлен романистами, но — с точки зрения астматика — хуже ножа в спину.
…Металлический, тяжелый лязг доносится с главной улицы. Танки еще несут свою вахту. Вихров выходит за ворота, оглядывается, осматривается: отовсюду слышится приглушенный людской говор, какое-то звяканье, ворчание автомобильных моторов. Сегодня не воскресенье, поправляет себя папа Дима, а воскресник по расчистке города, по погрузке и разгрузке всего того, что надо было погрузить и разгрузить в эти дни и что пурга, избавив от хлопотных транспортных операций, просто занесла снегом…
Рабочих рук в городе не хватает. Каждый должен отработать положенное число часов, чтобы хозяйство города не впало в доисторическое состояние. Вихров не один поднялся в этот ранний, непривычный, странноватый для него час. Он бодрится, старается шагать так, как будто он ежедневно встает раным-рано…
4Рано в этот день поднялась и Даша Нечаева.
Я чувствую к ней особую сердечную симпатию, хотя мне милы, каждая по-своему, Зина и мама Галя — молодые, привлекательные женщины, играющие в этом романе заметную роль. Ведь для писателя образы, которые он создает, живы, как живые люди. Ему горько, когда они делают что-то нехорошее, что осудят читатели и что он должен осудить, он душевно рад, когда они совершают хорошее, что может пробудить в читателе добрые чувства и что писатель понимает как победу доброго, заложенного в нем самом.
Даша Нечаева вошла в роман так, как могла бы войти в мою комнату. Без нее нельзя представить себе эти годы. Сколько таких девушек выдержали неимоверную, адову нагрузку военных лет на фронте и в тылу и оставили неизгладимый светлый след в нашей памяти.
На фронте они видели войну с самой некрасивой стороны, и подвиг для них всегда был виден лишь в крови, в бинтах, в гное. Стоны раненых, страшная матерщина послеоперационных, неловкие, корявые слова писем, которые надо было писать под диктовку лежачих, отнюдь не Цицеронов и не Тургеневых, — слышны им были сильнее даже, чем пушечные залпы наступлений, потому что были ближе. Героев они видели часто плачущими от боли или от злобы, а не в орденах под развернутым знаменем части. И именно они выносили на себе сраженных на поле боя. Как тяжелы были эти мужчины, отдавшие свою кровь за Родину, и сколько надо было силы, чтобы тащить их ползком, положив на плащ-палатку, таща санитарную сумку и две винтовки — свою и раненого, оберегая от вражеских пуль. Сто килограммов весил этот бесценный груз! Уму непостижимо, как они делали это, а они делали, маленькие, слабые, нежные…
Устав до изнеможения, они еще находили в себе силу для того, чтобы улыбнуться раненому, для того чтобы, не чувствуя ни ног, ни рук, просидеть с ним целые часы, держа его руку в своей и отдавая ему, теряющему с каждой каплей крови и силу и волю к жизни, свою силу и свою волю — жить!
Они становились донорами и отдавали истекающему кровью фронту целые моря своей крови — чистой, здоровой, горячей, красной крови! — наши дочери, наши возлюбленные, наши сестры, наши жены.
В тылу они работали по десять часов в сутки и, если надо было, больше. От такой нагрузки на глазах таяли и мужчины, которые не могли наесться досыта и жили за счет того, что природа накопила в их организме до войны, — каждый из них был самоедом, питался не только тем, что ел, по и тем, что работа забирала из неприкосновенного запаса мышц, нервов, клеток, который был необходим для нормального функционирования той тяжелой машины, требующей несоразмерно много топлива, которая называется мужчиной и — незаслуженно! — сильной половиной человеческого рода.
Вторая, слабая половина — наши женщины приняли на свои плечи в годы войны труд мужчин во всем объеме, а из того, что получали за свою работу, отдавали — явно или скрытно! — что-то детям и, что таить, сильной половине. В эти годы слова женщины: «Я не хочу!», «Я уже поела!», «Я сыта!» — гораздо чаще не выражали этих понятий, чем выражали их. Откуда они брали силы?
Они делали столько, сколько делали мужчины, и, если надо, немного больше. И за ними оставалась извечная необходимость вести хозяйство, содержать дом в порядке — стирать, мыть, чинить, чистить, обшивать, готовить пищу, то есть все то, что от веку мужчины называют женской работой и издревле считают пустяками. В тылу они стояли в очередях столько же, сколько солдаты на фронте лежали в окопах…
При этом они оставались женщинами. Они следили за собой. Они хотели быть привлекательными. Они оставались желанными. Они хотели быть красивыми. И из того железно ограниченного минимума, нужного для поддержания жизни, который имели, они урывали еще что-то, чтобы сохранить себя, свое обаяние, свою женственность. И сколько надо было для этого душевных сил и изобретательности!
Как они делали это?
Потом, через годы, они скажут со смехом: «Как делали? Но ведь мы — женщины!»
Комендантша вошла в общежитие девушек. Толстая в своем неуклюжем облачении — в стеганой куртке, в ватных мужниных штанах, в валенках, обтянутых красными резиновыми галошами, в шапке-ушанке, надетой поверх клетчатого шерстяного платка, закрывавшего не только голову, но и шею и почти все лицо и завязанного на спине толстым узлом, она не была украшением природы, но виновата в этом была не она, а ее мужская работа. Комендантша огляделась.
Девушки спали.
Стенные часы-ходики, покряхтывая, отсчитывали минуты девичьего сна, и стрелки их — ах, если бы помедленнее! — шли и шли по циферблату, оставляя за собой минувший день, который уже ничто не могло вернуть — плох или хорош он был, горе или радость принес он с собою. Так-так! Так-так! — деловито приговаривали ходики, полагая, что все в мире идет именно так, как следует. Часы идут. Время движется. Ночь на исходе. День близится. Время работает на нас, девушки. Так-так! Так-так! Спите вы, но не спят солдаты там, на западе. Там еще не кончился вчерашний день. И солдаты, те, которые присылают вам свои фотографии с автоматами на груди или в грозно скрещенных руках, с шапками, лихо сбитыми на одно ухо, объяснения в любви и просьбы о будущих свиданиях в обмен на ваши бесхитростные подарки от чистого сердца, еще бьют фрицев в счет уходящего дня, а быть может, и свою голову сложат в последнюю его минуту.