Вячеслав Пьецух - Предсказание будущего
Поначалу, то есть примерно в течение двух недель, коммунальные вечера Вырубова умиляли, а после начали утомлять. Вырубов возвращался со стройки, ужинал за общим столом, и затем повторялось то, чему он был свидетелем в первый вечер: Иван грозился из гигиенических соображений снести в ломбард старикову шапку, Савватий и Каллистрат устраивали чтение своих смело непонятных вещей, а Наташа пела и, как гамельнский крысолов, вызывала из подземелья меломанку Алису. Вообще за эти две недели произошло только одно исключительное событие — вскоре после появления Вырубова на улице Осипенко коммуна приобрела в комиссионном магазине двенадцатый стул. Но потом в полуподвале случился большой скандал, из-за которого коммунальная жизнь Вырубова пошла прахом.
В тот вечер он несколько припоздал, так как по пути со стройки зашел на почту отправить дочерям пятьдесят рублей. Когда он явился, коммуна была уже за столом, и братья-литераторы разносили макароны по-флотски. Все молчали, но это было не просто молчание, а гнетущее, настораживающее молчание, которое нависало над застольем как второй, невидимый потолок.
— Случилось что-нибудь? — испуганно спросил Вырубов.
Молчание. Только минуты через три старомодно причесанная девушка вздохнула и сказала:
— Наташа обратно к мужу уходит.
— Нет, это, конечно, жалко, — подхватил юноша с больными ногами, — мы к ней привыкли и все такое, но зачем же корчить панихидные физиономии? Радоваться надо, что человек уходит к людям, что он будет жить нормальной семейной жизнью…
— То есть как это «уходит к людям»? — сказал с оскорбленным недоумением Каллистрат.
— Да! — поддержал Савватий. — Что значит «будет жить нормальной жизнью»? У нас что, ненормальная жизнь?
— Это он намекает, что мы здесь все московские инвалиды, — сказала девушка, причесанная старомодно.
— Я не намекаю, — возразил юноша. — Я всегда прямо говорил, что мы здесь все московские инвалиды.
— В первый раз слышу, — вдруг вступил дед. — Это кто же у нас еще инвалид?
— Все! — сказал юноша. — Мы все тут калеки, просто по мне это сразу видно, а к остальным нужно еще присматриваться.
— Нет, зачем же, — сказал Иван. — Давай не будем путать божий дар с яичницей. Нам, брат, очень понятно твое несчастье, но зачем же шельмовать окружающих? Окружающие-то тут при чем? Разве они виноваты в твоем несчастье? Нехорошо это, брат, неблагородно, несправедливо!
— Несправедливо? — произнес юноша на высокой, нервной, взрывоопасной ноте, и у него но лицу побежали тени. — А справедливо, что, может быть, из всех наших инвалидов я один не инвалид, и я… инвалид. Это справедливо? Разве я виноват, что эти два поганых отростка меня не держат? Вот эти два немощных, подлых, проклятых отростка!
За этими словами последовала тяжелая сцена: юноша вдруг стал озираться по сторонам в таком свирепом волнении, как если бы он искал орудие смертоубийства, потом схватил один из своих костылей и начал им бить себя по ногам. Все повскакали со своих стульев и бросились его унимать, но он показал такую ненормальную силу, что костыль у него отобрали с большим трудом. После этого юношу еще некоторое время держали за руки, дожидаясь, когда он обмякнет, а Елена Петровна попыталась насильно напоить его валерьянкой. Он надкусил чашку; из уголка рта на зеленые петлицы побежала двойная ниточка крови.
И вдруг он заснул. Над ним немного постояли, пристально вглядываясь в лицо, точно ожидали, что вот-вот о проснется и снова начнет буянить, а затем Наташа бережно взяла его на руки и отнесла в ту комнату, где он спал. До позднего вечера, пока в полуподвале не послышался полночный звон Кремлевских курантов, коммунары молча сидели на своих стульях, и лица у всех были вымученными, как у людей, которых разоблачили в чем-нибудь неприличном.
Скандал, затеянный юношей с больными ногами, произвел на Вырубова тягостное впечатление, и он отправился спать пораньше. Однако заснуть он так и не смог: то его беспокоило пение сверчка, то хождение Елены Петровны, то храп Ивана, то властная и болезненная мысль о том, что человеческое счастье, видимо, зависит не от форм внешнего бытия, а от людей, которые тебя окружают; из этого следовало, что жить счастливо означает жить с мудрыми, праведными людьми. Но в каких волшебных областях они обитают? где их искать? — вот что было мучительно безответно. И вдруг Вырубову донельзя захотелось кому-нибудь пожаловаться на то, что он попал не туда, куда бы ему хотелось. Он окликнул Ивана, но тот пробормотал в ответ что-то невнятное и снова отвратительно захрапел. Тогда Вырубов нащупал в темноте рубашку и брюки, оделен, сунул нога в домашние тапочки и пошел на кухню в надежде застать там кого-то из коммунаров.
На кухне была Наташа. Она стояла возле окна и задумчиво отколупывала краску от подоконника. Когда Вырубов вошел в кухню, она обернулась и посмотрела на него глазами, перламутровыми от слез. Вырубова, что называется, пробрало: он вдруг подумал, что вот и Наташа, верно, попала не туда, куда ей хотелось, что теперь она, возможно, уходит тоже не туда, куда хочется, и его обуяла горькая, роднящая жалость чуть ли не истерического накала. Он подошел к Наташе и было попытался заговорить, но потом сообразил, что слова все только запутают, и поцеловал ее… ну, не то, чтобы в губы, примерно в губы.
Наташа поняла Вырубова превратно: она его с паническим усилием оттолкнула, а затем небольно, для проформы, ударила по лицу.
Эта пощечина Вырубова доконала. Он еще немного постоял в одиночестве посреди кухни, проникаясь своим беспросветным горем, и пошел упаковывать чемодан. Ему было ясно, что дальше он здесь оставаться не может, поскольку люди, которые его окружают, малоинтересны и неблизки, поскольку коммунальная жизнь мало похожа на правильную, поскольку Наташа непременно известит коммуну о кухонном инциденте и его так и так выставят вон, да еще с позором.
Собрав чемодан, он прилег на свою кровать и стал размышлять о том, почему он столь несчастен и одинок — ведь должна же иметься тому причина, что все люди как люди, а он беспросветно несчастен и одинок… Тем временем воздух за окошком поблек, затем посерел, и, когда в соседней комнате раздался стариковский надрывный кашель, Вырубов подхватил чемодан и навсегда покинул полуподвал на улице Осипенко.
Так как до начала смены времени оставалось еще порядочно, Вырубов побродил по Садовнической набережной, которая в тот час была совершенно пустынной и таинственно курилась туманом, поднимавшимся от воды. На душе было до такой степени скверно, что, глядя в мутную зеленоватую воду, он прикинул: «Интересно, не холодно топиться в такую рань?..»
В тот день работа у него валилась из рук: он то и дело ронял кирпичи, несколько раз терял левую рукавицу, наконец сломал мастерок и ссадил безымянный палец. Во время первого, одиннадцатичасового перекура он обжег себе нёбо горячим чаем. В обед пролил на штаны целую кружку вишневого киселя. А в пору второго перекура он с раздражением прислушивался к сатирической беседе своих коллег, очень сердился и думал о том, что вот жизни нет, а его товарищи по бригаде, взрослые, тертые мужики, рассуждают о пустяках и вообще ведут себя, как подростки. Несмотря на то, что эти неприятности, в сущности, были микроскопические неприятности, они исподволь подготовили очередную метаморфозу.
В самом конце рабочего дня к Вырубову подошел Колобков и поставил его в известность, что назавтра ему предстоит починять забор, который огораживал строительную площадку. Так как Вырубов был сердит, он принял это известие в штыки.
— С какой это стати?! — сказал он Колобкову, воинственно подбоченясь. — Я, кажется, каменщик, а не плотник!..
— У нас так вопросы не ставятся, — начал объяснять Колобков. — У нас дело обстоит следующим образом: как я сказал, так и будет…
— Позвольте: а где же производственная демократия?! Вообще что за произвол! Что за административный раз-бой среди бела дня? Вот принципиально не пойду завтра ремонтировать ваш забор! — И с этими словами Вырубов показал Колобкову кукиш.
Колобков сначала немного оторопел, но потом он сказал тем голосом, который в прошлом веке был известен, как гробовой:
— Боюсь, что не сработаемся мы с вами, товарищ Вырубов.
Поскольку Вырубов понятия не имел о том, что в строительной практике угрозы вроде «выгоню к чертовой матери!» и «уйду к чертовой матери!» дело привычное, ритуальное и, как правило, не имеющее последствий, он принял за чистую монету слова Колобкова, то есть он подумал, что его собираются увольнять. Это рассердило его еще больше.
— А я, собственно, и не намерен с тобой срабатываться, — сказал он. — Можешь успокоиться: сегодня же подаю заявление об уходе!
— В добрый час, — спокойно сказал ему Колобков.