Сергей Крутилин - Липяги
Самолеты ж наши, хоть стрелять им нечем, а кружат над полем, чуть ли не брюхом немцев утюжат, сдерживают.
Добежали летчики до Свиной Лужжинки (так у нас этот овражек зовется) и скрылись в ней. Как сквозь землю провалились. Покружили еще немного самолеты и улетели: горючее, знать, тоже кончалось. Тогда немцы осмелели и, как коршуны, — к логу.
«Поймают!» — одним дыхом выпалили липяговцы, наблюдавшие за поединком.
«Убьют, идолы!» — сокрушались бабы.
Хоть бери вилы да беги летчикам подсоблять.
К счастью, под вечер дело было. Стемнело скоро. Так и заснуло село в неведенье: что ж с нашими?
Утром бабы ребят подговорили, чтобы сходить в Свиную Лужжинку. Пошли ребята. И опять все село переживало, ждало. Наконец подростки вернулись понурыми. Нашли одного нашего — убит. Самого захоронили в торфяной яме, а планшетку и документы принесли. А второго искали, искали и следов не нашли.
«Выловили живмя, вражины!» — горевали бабы.
Два дня только и жили этим — рассказывали да расспрашивали. Если кто и не знал про летчиков, так это одна Чебухайка, не совавшая никуда носа.
И вот дня два спустя темной осенней ночью кто-то — стук! стук! — к Чебухайке в дверь.
Обмерла с испугу Чебухайка: не немцы ль опять? Говорит дочери: «Выдь, спроси кто…» Аленушка вышла в сенцы и — к двери. «Кто там?» Никто не отозвался. Притаилась Аленка, слышит: у самого порога словно дышит кто-то. Она еще раз спросила. Молчание. Уж обратно в избу собралась, как из-за двери голос: «Летчик…ранен… впустите…» Тихий, чуть живой голос.
Аленушка затряслась вся от испуга, вернулась в избу и говорит матери: «Летчик наш, раненый… впустить просит…» Чебухайка с печки слезла, крестится: «Боже! И Ефимки, как на грех, нету…»
А Ефимка, муж, спал в омшанике — боялся старик, что в избе «разбомблят», а омшаник у него понадежнее любого бомбоубежища… Крестится Чебухайка, а дочь стоит рядом, наговаривает: «Раненый… чуть живой… впустить бы надо, мама!»
«Я те впущу! — отвечает Чебухайка. — Найдут, что тогда? Перевешают всех».
«Пусть вешают! Небось и то легче, чем вот так-то, затворниками жить!»
«Ну-ну! Давно не бита!» — пригрозила дочери Чебухайка.
Дарья зажгла лампаду перед богородицей и ну в пол поклоны класть. Мать шепчет молитвы, а Аленка ей вслух: «Мы его в омшаник спрячем. Никто не найдет! Немцам-то недолго стращать нас осталось. Вон, гонят их из-под Михайлова-то!»
Шептала-шептала Чебухайка, поднялась и, ни слова не говоря — в сенцы. Сама дверь открыла. Летчик уткнулся кожаным шлемом в порог и лежит. Голова у порога, а ноги аж у палисадника. Длиннющий мужчина! Взяли они его за руки, а поднять не могут. Волоком втащили. Видят, он весь в крови: и лицо и форма. Кровь запеклась: давно полз, знать.
Аленка достала из печки чугун с теплой водой, корыто из сенцев принесла. Грязную да кровяную одежду сняла и, как ребенка, — в корыто его. Чебухайка стеснялась вначале, а потом видит, дочери одной не управиться, стала помогать. Летчик только постанывает. Обмыли лицо и ужаснулись: глаза правого у него нет. Пуля за ухом вошла, а напереду вышла.
Обмыли, растерли первачом и — в чулан раненого, в запечье спрятали. Уснул он. А утром напоили молоком да в омшаник перенесли, на место Ефимки. Думали, помрет, не выживет. Ан неделя прошла, а он все живой. Аленушка от него ни на шаг: лекарствами рану присыпает, медом поит. Ничего, отлежался, стал приходить в память. «А другого, что я нес на себе, подобрали?» — спрашивает. А Аленке откуда знать? «Подобрали», — говорит, успокаивает его.
Прошла еще неделя.
Наши как попрут немца! Так спешили фрицы удирать, что село сжечь не успели, машины все свои побросали: куда на них по нашим-то дорогам!
Как вошли в Липяги наши, Чебухайка, ни минуты не теряя, к главному начальнику, генералу: так и так, мол, товарищ начальник, летчика раненого мы с дочкой отходили. В госпиталь его срочно надо. Генерал при всех расцеловал Чебухайку, вызвал врача с машиной, летчика уложили в машину и в город.
Всю зиму летчик в госпитале провел. А весной, только снег сошел, глядь, приехал. Ничего, веселый, ладный мужик. Правда, повязка белая поперек лица, а так с виду гвардеец, да и только! Явился в Липяги и прямым ходом к Чебухайкину дому. Аленушка выбежала на крыльцо и при всех на шее у него повисла.
— Чи не ждала? — спросил летчик и еще что-то ласково сказал ей по-своему. Оказалось, что он украинец, по фамилии Гринько, а звать Григорием. Но бабы не посмотрели, что он чужак, окрестили его по-своему Глазком. Глазок да Глазок, так и пошло.
Веселый парень этот летчик! Ставни в Чебухайкином доме пооткрывал и говорит Дарье:
— Вот так, теща: горилка е? Неси, ставь на стол! Да гостей сзывай, свадьбу справлять будем.
Мужиков в войну было мало. Глазка сразу определили бригадиром. Почудаковал он не мало с молодухами, бригадирствуя. Да, но об этом потом… Когда мужики с войны вернулись, стали бригады укрупнять, и Глазка оттерли. Тогда он пошел в МТС, трактористом. Со временем ничего, остепенился. И то пора: пошли дети.
Маша Гринько, веснушчатая, с белесыми ресницами девочка, и была их первой дочерью: Глазка и Аленушки. Маша, пожалуй, не помнит своей бабки Чебухайки: старуха умерла, когда Маше было года три, не больше. Но бабушкино прозвище, как родимое пятно, перешло по наследству и к ней.
— Ух, до чего ж вы мстительный народ! — сказал я ребятам, стирая с доски надпись. — И далась же вам эта Чебухайка…
Я поблагодарил Володю Коноплина, который помогал мне налаживать прибор, и, отставя электрическую машину в сторону, сказал:
— Между прочим, в этой кличке нет ничего позорящего Машу…
И я рассказал ребятам о Чебухайке: как мы в детстве забирались к ней в огород, как она спасла летчика и про самого Машиного отца… Одним словом, рассказал то, что вы теперь узнали.
Вижу, девочка повеселела и ребята не косятся на нее, как прежде.
Когда прозвучал звонок, я раскрыл классный журнал. Требовалось сделать запись о теме урока. Я задумался: что тут напишешь? Улыбнувшись про себя, я обмакнул перо и в графе «Тема урока» написал: «Чебухайкин мед».
Первый и последний
IЛестница была высокая. Она начиналась с тротуара и круто, одним маршем вела на второй этаж. Пока мы поднимались, пересчитывая ногами выщербленные каменные ступени, взмокли, как грузчики.
На том самом месте, где оканчивалась лестница, не было никакой площадки. Последняя ступенька упиралась в узенькую застекленную дверь.
— Ф-у-у! — Володяка Полунин, шедший впереди, остановился, шумно вздохнул, переводя дыхание, и с силой толкнул дверь.
Стекла звякнули, дверка закачалась, но не подалась. Володяка поднажал плечом. В верхнем углу двери приделана была пружина. По мере того как мы протискивались, пружина, растягиваясь, издавала все новые и новые звуки — от тонкого скрипа до басового скрежета. Наконец все звуки слились воедино, и я, входивший вторым, едва не лишился ног: с такой силой дверь ударила по моим пяткам!
Мы очутились в довольно длинном коридоре, бывшем как бы продолжением лестницы. Только справа вместо глухой, испещренной всевозможными надписями стены были теперь окна, а налево, рядком, виднелись филенчатые двери.
В дальнем углу коридора у окна стоял грубый канцелярский стол. Ничего, кроме телефонного аппарата и настольной лампы, на нем не было. За столом сидела пожилая женщина в черном костюме. Коротко остриженные волосы и, главное, крупные черты лица придавали ей сходство с мужчиной.
Женщина читала газету.
Володяка поставил чемодан, полез в боковой карман за бумагой. Женщина заметила его движение.
— Мест нет, — сказала она, не отрываясь от газеты.
— Как так нет?! — спросил Володяка басом. — Мы на чтения. Сам товарищ Коровушкин говорил, что на койки броня будет.
— Я вам сказала — нет. Ясно?
Володяка нерешительно потоптался у стола.
— Разрешите позвонить? — Он протянул руку к телефону.
— Это аппарат для распоряжений, а не для частных разговоров! — Женщина прикрыла телефон газетой и, сложив вчетверо Володякину бумажку, вернула ее.
— Хорошо. Вы поплатитесь за свой бюрократизм! — вспылил Володяка. Лицо его побагровело, на щеках заходили желваки. — Вы будете объясняться с товарищем Коровушкиным! — Он взял свое командировочное удостоверение, сунул в карман и, повернувшись, вышел.
Я понимал состояние Володяки — он не привык к такому обращению. Это нас, провинциалов, которые дальше Липягов света не видели, можно как угодно обижать. Володяка не чета нам. Не на того она нарвалась! Володяка и в столицах бывал, в райкоме на разных должностях сидел, в колхозе нашем состоял председателем. С ним ухо держи востро! А она — «мест нет». Да еще в такой неуважительной форме. Володяке обидно, конечно. Еще час назад, когда мы ехали в вагоне, он рассказывал мне о том, как встречали его в районе, когда ходил в председателях.