Василий Шукшин - Том 2. Рассказы 1960-1971 годов
Впереди сидящий товарищ «убрал» голову.
– Теперь ничего?
– Ничего, – сказала Настя.
В зале было шумно. То и дело громко смеялись.
Пашка согнулся в три погибели, закурил и стал торопливо глотать сладкий дым. В светлых лучах отчетливо закучерявились синие облачка. Настя толкнула его в бок:
– Ты что?
Пашка погасил папироску… Нашел Настину руку, с силой пожал ее и, пригибаясь, пошел к выходу. Сказал на ходу Гене:
– Пусть эту комедию тигры смотрят.
На улице Пашка расстегнул ворот рубахи, закурил. Медленно пошел домой.
Дома, не раздеваясь, прилег на кровать.
– Ты чего такой грустный? – спросил Ермолай.
– Да так… – сказал Пашка. Полежал несколько минут и вдруг спросил: – Интересно, сейчас женщин воруют или нет?
– Как это? – не понял Ермолай.
– Ну как раньше… Раньше ведь воровали?
– А-а! Черт его знает! А зачем их воровать-то? Они и так, по-моему, рады, без воровства.
– Это конечно. Я так просто, – согласился Пашка. Еще немного помолчал. – И статьи, конечно, за это никакой нет?
– Наверно. Я не знаю, Павел.
Пашка встал с кровати, заходил по комнате. О чем-то сосредоточенно думал.
– «В жизни раз бывает восемна-адцать лет», – запел он вдруг. – Егорыч, на́ рубаху. Сэнк-ю!
– Чего вдруг?
– Так. – Пашка скинул вышитую рубаху Прохорова, надел свою. Постоял посреди комнаты, еще подумал. – Сфотографировано, Егорыч!
– Ты что, девку какую-нибудь надумал украсть? – спросил Ермолай.
Пашка засмеялся, ничего не сказал, вышел на улицу.
Была сырая темная ночь. Недавно прошел хороший дождь, отовсюду капало. Лаяли собаки. Тарахтел где-то движок.
Пашка пошел в РТС, где стояла его машина.
Во дворе РТС его окликнули.
– Свои, – сказал Пашка.
– Кто свои?
– Холманский.
– Командировочный, что ль?
– Ну.
В круг света вышел дедун сторож, в тулупе, с берданкой.
– Ехать, что ль?
– Ехать.
– Закурить имеется?
– Есть.
Закурили.
– Дождь, однако, ишо будет, – сказал дед и зевнул. – Спать клонит в дождь.
– А ты спи, – посоветовал Пашка.
– Нельзя. Я тут давеча соснул было, дак заехал этот…
Пашка прервал словоохотливого старика:
– Ладно, батя, я тороплюсь.
– Давай, давай. – Старик опять зевнул.
Пашка завел свою полуторку и выехал со двора РТС.
Он знал, где живет Настя – у самой реки, над обрывом.
Днем разговорились с Прохоровым, и он показал Пашке этот дом. Пашка запомнил, что окна горницы выходят в сад.
Сейчас Пашку волновал один вопрос: есть у Платоновых собака или нет?
На улицах в деревне никого не было. Даже парочки попрятались. Пашка ехал на малой скорости, опасаясь влететь куда-нибудь.
Подъезжая к Настиному дому, он совсем почти сбросил газ, вылез из кабины. Мотор не заглушил.
– Так, – негромко сказал он и потер ладонью грудь: он волновался.
Света не было в доме. Присмотревшись во тьме, Пашка увидел сквозь голые деревья слабо мерцающие темные окна горницы. Сердце Пашки громко заколотилось.
«Только бы собаки не было».
Он кашлянул, осторожно потряс забор – во дворе молчание. Тишина. Каплет с крыши.
«Ну, Пашка… или сейчас в лоб получишь, или…»
Он тихонько перелез через низенький забор и пошел к окнам. Слышал сзади приглушенное ворчание своей верной полуторки, свои шаги и громкую капель. Весна исходила соком. Пахло погребом.
Пашка, пока шел по саду, мысленно пел песню про восемнадцать лет, одну и ту же фразу: «В жизни раз бывает восемнадцать лет». Он весь день сегодня пел эту песню.
Около самых окон под его ногой громко треснул сучок. Пашка замер. Тишина. Каплет. Пашка сделал последние два шага и стал в простенке. Перевел дух.
«Одна она тут спит или нет?» – возник новый вопрос.
Он вынул фонарик, включил и направил в окно. Желтое пятно света поползло по стенкам, вырывая из тьмы отдельные предметы: печка-голландка, дверь, кровать… Пятно дрогнуло и замерло. На кровати кто-то зашевелился, поднял голову – Настя. Не испугалась. Легко вскочила и пошла к окну в одной ночной рубашке. Пашка выключил фонарик.
Настя откинула крючки и раскрыла окно.
Из горницы пахнуло застойным сонным теплом.
– Ты что? – спросила она негромко. Голос ее насторожил Пашку – какой-то отчужденный.
«Неужели узнала?» – испугался он. Он хотел, чтобы его принимали пока за другого. Он молчал.
Настя отошла от окна. Пашка включил фонарик. Настя прошла к двери, закрыла ее плотнее и вернулась к окну. Пашка выключил фонарь.
«Не узнала. Иначе не разгуливала бы в одной рубахе».
Пашка услышал запах ее волос. В голову ударил горячий туман. Он отстранил ее и полез в окно.
– Додумался? – сказала Настя слегка потеплевшим голосом.
«Додумался, додумался, – думал Пашка. – Сейчас будет цирк».
– Ноги-то вытри, – сказала Настя, когда Пашка влез в горницу и очутился с ней рядом.
Пашка продолжал молчать. Обнял ее, теплую, мягкую. Так сдавил, что у ней лопнула на рубашке какая-то тесемка.
– Ох, – глубоко вздохнула Настя, – что ж ты делаешь? Шальной!..
Пашка начал ее целовать. И тут что-то случилось с Настей: она вдруг вывернулась из его объятий, отскочила, судорожно зашарила рукой по стене, отыскивая выключатель.
«Все. Конец». Пашка приготовился к самому худшему: сейчас она закричит, прибежит ее отец и будет его фотографировать. Он отошел на всякий случай к окну.
Вспыхнул свет. Настя настолько была поражена, что поначалу не сообразила, что стоит перед посторонним человеком почти нагая.
Пашка ласково улыбнулся ей:
– Испугалась?
Настя схватила со стула юбку и стала надевать. Надела, подошла к Пашке. Не успел он подумать о чем-либо, как ощутил на левой щеке сухую горячую пощечину. И тотчас такую же – на правой.
Потом некоторое время стояли друг против друга, смотрели… У Насти от гнева расцвел на щеках яркий румянец. Она была поразительно красива в эту минуту.
«Везет инженеру», – невольно подумал Пашка.
– Сейчас же убирайся отсюда! – негромко приказала Настя.
Пашка понял, что она не будет кричать – не из таких.
– Побеседуем, как жельтмены, – заговорил Пашка, закуривая. – Я могу, конечно, уйти, но это банально. Это серость. – Он бросил спичку в окно и продолжал развивать свою мысль несколько торопливо, ибо опасался, что Настя возьмет в руки какой-нибудь тяжелый предмет и снова предложит убираться. От волнения Пашка стал прохаживаться по горнице – от окна к столу и обратно. – Я влюблен, так. Это факт, а не реклама. И я одного только не понимаю: чем я хуже этого инженера? Если на то пошло, я могу легко стать Героем Социалистического Труда. Надо только сказать мне об этом. И все. Зачем же тут аплодисменты устраивать? Собирайся, и поедем со мной. Будем жить в городе. – Пашка остановился. Смотрел на Настю серьезно, не мигая. Он любил ее, любил, как никого никогда в жизни еще не любил.
Она поняла это.
– Какой же ты дурак, парень, – грустно и просто сказала она. – Чего ты мелешь тут? – Она села на стул. – Натворил делов и еще философствует, ходит. Он любит!.. – Настя странно как-то заморгала, отвернулась. Пашка понял: заплакала. – Ты любишь, а я, по-твоему, не люблю? – Настя резко повернулась к нему – в глазах слезы.
Она была на редкость, на удивление красива. И тут Пашка понял: никогда в жизни ему не отвоевать ее. Всегда у него так: как что чуть посерьезнее, поглубже – так не его.
– Чего ты плачешь?
– Да потому, что вы только о себе думаете… эгоисты несчастные! Он любит! – Она вытерла слезы. – Любишь, так уважай хоть немного, а не так…
– Что же я такого сделал? В окно залез – подумаешь! Ко всем лазят…
– Не в окне дело. Дураки вы все, вот что. Тот дурак тоже… весь высох от ревности. Приревновал ведь он к тебе. Уезжать собрался.
– Как уезжать? Куда? – Пашка понял, кто этот дурак.
– Куда… Спроси его!
Пашка нахмурился.
– На полном серьезе?
Настя опять вытерла ладошкой слезы, ничего не сказала. Пашке стало до того жалко ее, что под сердцем заныло.
– Собирайся! – приказал он.
Настя вскинула на него удивленные глаза.
– Поедем к нему. Я объясню этим московским фраерам, что такое любовь человеческая.
– Сиди уж… не трепись!
– Послушайте, вы!.. Молодая, интересная… – Пашка приосанился. – Мне можно съездить по физиономии, так? Но слова вот эти дурацкие я не перевариваю. Что значит – не трепись?
– Куда ты поедешь сейчас? Ночь глубокая…
– Наплевать. Одевайся. На́ кофту!
Пашка снял со спинки стула кофту, бросил Насте. Настя поймала ее, поднялась в нерешительности. Пашка опять заходил по горнице.
– Из-за чего же это он приревновал? – спросил он не без самодовольства.