Борис Рахманин - Ворчливая моя совесть
Старик, сосед по номеру, раскрыл между тем свой гигантский черный чемодан — там у него все было разложено научно: электроплитка, кастрюльки, чашечки, мешочки и свертки с продуктами.
— Позавтракаете с нами? — спросил он. — Тогда я лишнюю порцию в котел заложу. Меню такое: пшенная каша с маслом. Чай с бутербродом.
Фомичев поспешил отказаться.
— Деда, — не отрываясь от телевизионного экрана, заметил внук, — кто же о таких вещах спрашивает? Нужно ставить человека перед фактом!
Фомичев распрощался, вышел. В буфете он купил пачку вафель «Ягодные». На улице, у подъезда, терпеливо ждала «Волга». Сдобный шофер, увидев его, встрепенулся, выскочил, открыл дверцу. «Ну что ж, — подумал Фомичев, — наверно, на кладбище съездить надо… Проведать…» Но почему-то изменил решение.
— Поедем, — проговорил он, — поедем… — развернул бумажку с адресом Серпокрыла-старшего, протянул шоферу: — Не знаешь, где это?
Шофер смущенно поморгал белыми ресницами.
— Вообще-то я нездешний, на стройку сюда приехал. С год песок возил, а потом пригляделся — и в управление. Махмудова возил, Кускова, Джавахашвили, Дартаньянца, Шапиро, Бондарчука… Теперь Маслова. Мамаша! — крикнул он, быстро опустив стекло на дверце. — Вы местная? Не знаете, где здесь вот эта улица?
Проходившая мимо женщина, видимо из гостиничного персонала, напоминавшая в своем кителе пожилую стюардессу, только что под козырек не взяла из уважения перед черной «Волгой».
— Так это ж она и есть! Вы на ней и находитесь, на этой улице! А какой номер дома вам нужен? — Она рассмеялась. — И номер наш! Гостиница под ним числится. Может, вам корпус «Б»? Так это сзади.
Отблагодарив, велев озадаченному шоферу подождать, Фомичев, то и дело почесывая затылок, обошел новенькое здание кругом и оказался у калитки избы, крытой обомшелой дранкой. «Корпус «Б» — значилось на табличке. Фомичев присвистнул. Шоколадный сеттер, обрадовавшись нечаянному развлечению, зазвенев цепью, вскочил на ноги. Уши его почти касались земли.
— Серпокрыл-старший здесь живет? — спросил Фомичев.
Сеттер усиленно задергал остатком хвоста, заулыбался, взмахнул ушами. Очевидно, это означало: «Да! Здесь!» Перешагнув через собачку, Фомичев постучал. И только после этого увидел на двери висячий замок. Хозяев нет дома.
— Брехун, — упрекнул он сеттера. И вернулся к машине. Позади слышалось разочарованное тявканье.
«Ну что? — подумал Фомичев. — На кладбище?..»
— Поедем на стройку, — сказал он. Он был еще не готов… Все еще не готов к встрече с могилой Толи.
…Сдобный шофер, обогнавший в пути два десятка самосвалов, доставив Фомичева по новой, из бетонных блоков, дороге в глубь тайги, виновато объяснил, что дальше не проехать.
— Болотники у тебя есть?
— А как же?
Из багажника были вытащены туго свернутые резиновые сапоги великанского размера. Не сняв даже башмаков, Фомичев сунул в них ноги и зашагал в лес.
«Поглядим, — думал он, хмурясь, — что это за стройка такая. Павел Викторович сказал, что ахну. А может, и не ахну? Что тогда? Подумаешь, стройка — химические заводы… Без нашей нефти все это ни к чему. Мы главнее!..»
Проводив его до обочины, шофер вернулся в машину и, надвинув на глаза кепку, удобно откинувшись, тут же уснул. Привычка такая выработалась у него во время томительного ожидания его многонационального начальства.
Фомичев шел по тайге. Отовсюду доносилось ворчание самосвалов, надсадный, задыхающийся клекот тракторов, экскаваторов, бульдозеров… Визжали, вгрызаясь в кору, зубья бензопил, слышался протяжный костяной, усиливающийся до пронзительно высокой ноты треск, обрывающийся вдруг тяжким глухим ударом о землю. Падали деревья.
«Понятное дело, — иронически улыбаясь, вертел головой Фомичев, — ясней ясного. Ничего особенного. Высечка леса… Раскорчевка… А здесь — уже колышки, огорожено все, распланировано… Ну и что? А здесь — фундаменты уже… О, уже стены!..»
Еще сырые, дымящиеся, еще стиснутые щитами опалубки, поднимались выше тайги стены… И Фомичев, задирая голову, щурясь от вспышек электросварки, то и дело забывал о своей иронии. Резиновые сапоги — незаменимая, в своем роде переносная, индивидуального пользования дорога. При ее помощи можно смело передвигаться по невообразимой грязи, по болотам. Болота, болота… Желтые цветы, желтая вода… И повсюду трубы, трубы… Трубы… Или соединенные уже в непонятные пока системы, или зияющие еще черными, как солнечное затмение, круглыми пушечными жерлами. И люди… В ватниках распахнутых — июнь все-таки на дворе! — в тех же куртках с надписями и рисунками на спине и рукавах, в ушанках, в желтых каскетках и смешных пляжных кепочках… Фомичев шагал сквозь начиненную техникой, развороченную металлом тайгу и постепенно, вглядываясь в людей, захваченных работой, невольно — чисто человеческая черта — стал напрягать то руки, то ноги, то плечи, то все существо свое; дергался, оскаливал зубы, сдвигал брови, не мог удержаться, чтобы не повторить хоть мысленно то, что делали они, чтобы разделить с ними таким образом хоть в тысячной доле их напряженное, застигнутое врасплох усилие.
— Фомичев! — раздалось вдруг среди рокота двигателей, треска падающих наземь всем — навытяжку — телом угрюмых таежных лиственниц, среди слоновьего, тупо-добродушного ворчания экскаваторов, среди слившихся в одно целое бешеной радиомузыки, смеха и говора. — Фомичев!..
Он дернулся, заоглядывался. Не может быть…
— Я! — донеслось сверху, со стиснутой опалубкой стены. — Что нужно?
По движению одного из бетонщиков, точно так же, как он, только что дернувшегося, повернувшего на призыв голову и нетерпеливо ждущего теперь ответа на свое «Что нужно?», Фомичев угадал однофамильца и не отрывал теперь от него изумленно-недоверчивого взгляда.
— Фомичев! К телефону!
Ого! В этой чаще уже призывно заливается телефон! Распустив пряжку монтажного пояса, гремя его цепями, однофамилец стал спускаться вниз. Нетерпеливо пропустив несколько железных ступеней-прутьев, прыгнул, побежал в вагончик. И Фомичев туда же. В раскрытой двери кричат друг на друга подрядчики и субподрядчики, выясняют производственные отношения. Не поделили что-то, кирпич на штуки считают, самосвалы на сотни.
— Тихо вы! — умоляюще протягивал к ним руку Фомичев, тот, здешний. — Не слышно же, как она мне про любовь говорит! Ната! Натусь! Слышу, слышу, не беспокойся! Ну! А то как же! Само собой! А то как же? Фаю? Бери! Ну! Договорились! Договорились, говорю! Ага! Ну, до вечера! — Лицо его, загорелое, круглое, сияло, как начищенная медная пуговица. По всей видимости, за ничего не значащими восклицаниями, за словами-сорняками: «Ну!», «Само собой!», «Ага!» — и тому подобными скрывался немалый и весьма приятный смысл. Может, и впрямь «Я тебя люблю!» прокричала она ему сквозь этот гвалт и сумбур? И Фомичев ощутил внезапно нечто похожее на зависть. А когда, проследив за возвращением однофамильца на рабочее место, понаблюдал также и за тем, как тот работает, как сыплет из-под электрода снопами медленно, нехотя тающих желтых искр, как, откидывая на минуту с лица забрало, придирчиво любуется кроваво-алой, опаляющей глаза строчкой, позавидовал по-настоящему, поймал себя на этом без всякого труда. «Но почему? — спрашивал он у себя. — Я ведь и сам не лодырь… Я и сам могу свое дело делать так, что… Так что залюбуешься!.. А что, нет разве?..» То и дело оглядываясь на звездочку электросварки, сиявшую там, наверху, он двинулся дальше. Среди котлованов, среди поднимающихся повсюду невероятных стен — как праздник среди рабочих будней — возник внезапно жилой квартал. Новенький, девятиэтажный, любо-дорого посмотреть. И вывески уже, вывески… Стеклянные, наполненные неоном колбаски букв: «Фрукты-овощи», «Малыш», «Парикмахерская», «Сберегательная касса», «Штаб народных дружин»… А на балконах уже бельишко сушится, а на подоконниках уже банки виднеются, в которых золотыми рыбками ходят соленые огурцы. И даже некоторые окна первого этажа забраны уже решетками, чтобы не унес злой человек добра, в поте лица нажитого. И очень украшали этот квартал оставшиеся в живых, чудом уцелевшие березы, сосны, лиственницы. Пощадило их литое плечо оранжевого экскаватора, того самого «катерпиллера», не задел боком неповоротливый тяжеловоз «магирус», не перекусили корней стальные челюсти тракторных гусениц — и вот, навевая лирическую грусть, белеет теперь во дворе девятиэтажного, у самого подъезда, береза. Суетятся, волнуются на ветру, показывая серебристую изнанку, маленькие, изящные листочки, а сосна, бронзовостволая, как бы сконцентрировала в себе всю срезанную новым городом тайгу, весь ее бальзамический дух, дикую, кроткую, затаившуюся силу… На глазах у Фомичева, секция за секцией, рос очередной девятиэтажный. А каждая секция, колыхающаяся на крюках крана, была уже с застекленным окном, и дом как бы все больше прозревал с каждым таким трехстворчатым окном, он, собственно, из одних окон и состоял, стоглазый, как стрекоза, дом. Пустое пространство заполнялось домами — оно тоже было компонентом стройки, пустое пространство, без него ничего нельзя было воздвигнуть. Кварталы медленно обретали облик города, который раздвигал плечи, рос в ширину, длину, как вешняя вода, заливал приготовленное для него в тайге русло. Скоро, уже скоро эта белокаменная, сверкающая стеклом окон волна дохлынет до своего предела, до выстроенного загодя вокзала, и там она успокоится, придет в себя, и только тогда по-настоящему расцветет, раскроется ее пока еще не совсем отчетливая красота.