Валентин Катаев - Том 1. Рассказы и сказки
— Теперь? — спрашиваю я.
— Вниз, — отвечает она.
Я беру ее под руку, и мы согласными шагами сходим по крутому спуску к морю. Для того чтобы дойти до самой воды, мы пробираемся по каким-то незнакомым тропинкам, пересеченным тенями голых деревьев и кустов дикой сирени, и я чувствую себя в ярком лунном свете как на экране кинематографа.
— Верочка, — нежно говорю я, прижимая ее руку к своему сердцу.
— Ну?
— Скажите мне одну вещь, только откровенно.
Мы останавливаемся.
— Ну? — неслышно говорит она, и ее голова в прозрачном оренбургском платке склоняется ко мне на плечо. — Ну?
— Сколько будет А плюс В в квадрате?
Она смотрит на меня некоторое время с изумлением.
— Отстаньте вы, ради бога, от меня!
— Уже отстал.
— Ну милый, ну хороший, ну какой хотите, не надо говорить об алгебре.
— Скверно, Верочка, — говорю я назидательным тоном. — Ученье свет, а неученье тьма.
— Перестаньте!
— Вы же сами просили меня быть серьезным.
— Несносный! Серьезным, но не в смысле алгебры. Давайте говорить о чем-нибудь серьезном другом.
— Давайте.
— Говорите.
— Я вас люблю.
— Вы опять шутите?
— Хорошие шуточки, когда я из-за вас третью ночь не сплю.
— Нет, нет. Закройте ваш фонтан. Я уже ни одному вашему слову не верю. Сказал, что едет на фронт, и так обманул.
— Сдался вам этот фронт! — тоскливо говорю я.
— Нет, вы скажите, почему не поехали?
— Ну, не поехал и не поехал. Медицинская комиссия не пустила. Еще не все осколки достали. Один остался. Самый маленький, незаметный, ехидный. А вам бы, видно, хотелось, чтобы меня поскорее отправили. Я вас вижу!
— Ничего вы не видите. А про осколочек врете.
— Верно. Вру. Но не вполне. Входное отверстие еще не зажило. Кровоточит.
— Поэтому вы так прихрамываете?
— Да.
— А я думала, для красоты, как Байрон.
— Верочка, — проникновенно говорю я. — Посудите сами: ну мог ли я уехать, получив вашу записку? Как тут уедешь?
Она с благодарностью смотрит на меня, но все-таки неуверенно спрашивает:
— Все это так, но почему же у вас в таком случае глаза блестят?
— От луны.
Мы проходим мимо пустой рыбачьей хижины с несколькими камнями на плоской крыше. Возле нее в ярком, но неверном лунном свете блестят вытащенные на берег шаланды. Я сажусь боком на борт одной из них и начинаю закуривать. Ветер задувает огонек. Пока я вожусь со спичками, Верочка, чуть приподняв шубку, идет на цыпочках к самой воде и наклоняется над ней, — должно быть, хочет потрогать, узнать, теплая или нет. Возвратившись, она садится рядом со мной. Ноги ее не вполне достают до песка, и она от нечего делать начинает ими болтать совсем по-детски. Минут пять мы молча смотрим в море. Прямо перед нами, недалеко от берега, лежит в воде большой темный камень. Когда через него перекатывается волна, он начинает светиться мокрым лунным блеском; потом он темнеет, а когда набегает новая волна, опять загорается, как большой кусок фосфора, который то всплывает на поверхность, то опускается на дно.
Издали сверху доносятся одинокие винтовочные выстрелы, напоминающие мне о фронте. Должно быть, это часовые у каких-нибудь складов пугают воров.
Вдруг Верочка делает большие глаза, дотрагивается до моего погона и говорит:
— А вы знаете, в прошлом году я чуть не утонула.
— У вас богатое прошлое.
— И меня бы теперь не было.
С моря ветер свежеет, но кажется, что холодно не от ветра, а от лунного света. Верочка глубоко засовывает руки в карманы шубки, ежится.
— Вам холодно? Идем домой, тем более что полчаса давно прошло.
— Можете идти. Я вас не держу.
— Но я обещал…
— Не следовало обещать. Во всяком случае, я никуда не пойду.
— Вот упрямое существо! В таком случае наденьте хоть мои перчатки.
— Мне не х… холодно, — отвечает Верочка, продолжая дрожать, и вид у нее такой, словно она чего-то ждет.
Я молча беру по очереди ее холодные, как лед, руки, вытаскиваю из карманов и надеваю на них свои меховые перчатки. Она вертит перед глазами свои руки, ставшие огромными.
— Как у великана. Не знаю теперь, куда их девать.
— Только не потеряйте. Вам бы их, собственно говоря, следовало эти перчатки привязать тесемочками.
— Госссподи! Да перестаньте вы наконец смотреть на меня, как на маленького ребенка. Уверяю вас, что я уже совсем взрослый человек. Вы меня только мало знаете. Дайте ваш стек.
Я закуриваю другую папиросу, вытащив ее из походного кожаного портсигара, висящего на тонком ремешке поверх шинели, а в это время она, вытянув мой стек перед глазами, усиленно смотрит вверх на луну и щурит то один глаз, то другой. Луна отражается синими огоньками в ее черепаховом гребне, на металлической рукоятке стека, на пуговицах шубки. Наконец она отдает мне стек и спрашивает:
— Послушайте, вы не можете мне сказать, почему если вытянуть стек на уровне носа, закрыть правый глаз и смотреть пристально на луну, то она будет с левой стороны, а если зажмурить левый глаз, то она будет с правой стороны?
Я долго смотрю на Верочку, и мне почему-то хочется ее поцеловать.
— Вы прелесть!
— Мерси. Почему это вы вдруг решили?
Сегодня она похожа на девушку с английской открытки.
— Так. В вас есть что-то в высшей степени великобританское.
— В каком смысле? — высокомерно спрашивает она.
— Во всяком.
— Мне кажется, вы ошибаетесь. Многие говорили, что я похожа на английскую головку. А Великобритания здесь ни при чем.
— Верочка, родная моя! Побойтесь бога. Ведь Англия это, в общем, то же самое, что Великобритания.
Но Верочка после моего фиктивного отъезда на фронт решительно мне не верит.
— Да, как же! Расскажите кому-нибудь другому. Англия это одно, а Великобритания — другое. Верно? Нет? А почему у вас глаза блестят?
Я молча улыбаюсь.
— Да что вы меня все время разыгрываете! Я отлично знаю, что Англия это Англия, а Великобритания совсем другое, где-то около Аляски.
— Ладно. Пускай будет возле Аляски. Ей же хуже. Хай буде федеративная республика.
— Что?
— Республика, говорю.
— Какая еще там республика?
— Федеративная.
— Не понимаю ваших намеков, — пожимает плечами Верочка. — Это вы просто начитались газет.
Мечтательно закинув голову, она смотрит на луну. Я бросаю окурок и давлю его сапогом.
— Пошли?
— Подождите, — говорит она, о чем-то упорно думая.
— О чем вы думаете?
— О вас.
— Именно?
Она смотрит на меня молчаливо и медленно проводит кончиком языка по губам.
— Татьяна то вздохнет, то охнет, перо дрожит в ее руке, облатка розовая сохнет на воспаленном языке, — говорю я.
Она не отвечает. Потом ее голова ложится ко мне на плечо, стек валится на песок, и я целую Верочку в губы — теплые, нежные, безвольные, солоноватые от моря, и сквозь них слышится холодок зубов. От Верочкиного лица свежо пахнет цветочным мылом, а от волос мускусом. Ее лицо прижимается к моему, и я чувствую у себя на щеке щекочущий трепет ее сухих ресниц. Наконец она освобождается из моих объятий, спрыгивает на песок, поправляет гребенки и говорит шепотом:
— Пойдем.
— Знаете… Посидим еще.
— Уже полчаса прошло, — лукаво говорит она.
Я вздыхаю, подбираю с песка отсыревший стек, беру Верочку под руку, и мы той же дорогой поднимаемся вверх. Она прижимается к моему плечу, изредка покашливает. Я курю. Некоторое время мы молчим. Наконец она произносит мое имя:
— Павлик…
— Что, дорогая?
— Скажите что-нибудь.
— Что прикажете вам сказать?
— Что-нибудь очень, очень хорошее.
— Серьезное?
— Конечно.
— Сколько будет А плюс В в квадрате?
— Госссподи, да отстаньте вы от меня с вашей алгеброй, — с тоской говорит Верочка.
И дымка любви, окутавшая нас на десять минут, тает.
— Итак, — говорю я, — значит, сегодня мы с вами видимся в последний раз. Завтра я еду.
— Пожалуйста, не врите. Никуда вы все равно не уедете. Я вам не верю.
Мы подходим к воротам. Полночь горит белым, ледяным пламенем. Вокруг пустота и страшная тишина. Мы как бы находимся в самом центре циклона, на мертвой точке. Где-то вокруг нас мчится ночь, полная смерти и ужаса. Но я ее совсем не ощущаю. Я ни о чем не думаю. У меня на сердце тихо, холодно, неподвижно, как у мертвого. А может быть, я и есть мертвец. Может быть, меня уже давно убили где-нибудь под Сморгонью или на Стоходе. Может быть, под Дорна-Второй.
Я звоню дворнику, и мы молчим. Верочка нерешительно смотрит на меня, в мое мертвое лицо и, видимо, хочет о чем-то спросить, но боится. Слышатся шаги дворника и звон ключей. Я кладу в грубую ладонь две синие марки по гривеннику каждая — двадцать копеек.