Александр Серафимович - Том 4. Скитания. На заводе. Очерки. Статьи
Так как каждая копейка была на счету, то сдавались и тупички в кухне, только барыня строго-настрого требовала от Марфы, чтоб платили неослабно в срок и чтоб народ был скромный, непьющий, богобоязненный и чистоплотный. Но на кухню сама никогда не спускалась, и все, что там ни делалось, было так же далеко, как в Китае. К Марфе же относилась ласково и ценила ее преданность.
Жизнь на кухне шла, как заведенная машина.
Целый день несло жаром и запахом поджаренного масла от непотухающей плиты, около которой сердито распоряжалась с раскрасневшимся потным лицом Марфа.
Сверху то и дело сбегала горничная за блюдами, то к завтраку, то к обеду, то к ужину, и плита переставала работать только часов в двенадцать ночи. Для Марфы не было ни праздников, ни свободных дней. Оттого она была зла, всех ругала. Особенно была зла на детей и на мышей. Мыши были погань, а дети все торчали у плиты и молча смотрели большими ожидающими глазами.
— У-у, несытые!.. Ну, чего выстроились, как частокол… Ступайте в свою нору.
И сердито сунет в рот одному пирожок, другому мясца, третьему ложку рису разваренного и даст шлепка. У детишек весело загорятся глазенки и, торопливо прожевывая, побегут в свою темную нору на вонючую кровать.
А за занавеской печник, Алексей Иваныч, уже бубнит пьяным голосом:
— На одну ногу, слышь; на одной ноге… тебе говорят… Н-ну!.. Как раки ходят? Н-ну!.. Лезь под кровать, живо, те говорят, задом наперед… ну-ну!..
Слышны глухие удары.
— Вылазь… Перекатись через себе… Кланяйся с землю… тебе говорят!.. Ну, так. Раз, два, три… девять, десять, одиннадцать… двадцать один, двадцать два… Считай сама, а то замучился.
Слышен слабый, притихающий, когда она кланяется, голос Груни:
— …Тридцать пять… тридцать шесть… тридцать семь…
— Будя, замолчи, тебе говорят, спать не даешь. Стань мордой в угол, стой, покеда буду спать. Да на одной ноге стой… Тебе говорят!..
Через некоторое время слышно — храпит Алексей Иваныч, но никто не выходит из-за занавески… Из своего тупика выходит Глаша.
— Опять?
— Да, опять, окаянный, измывается — ни сроку, ни отдыху не дает. Ну, доведись до меня, я б его выучила, я б ему показала место! Я б из него узелок завязала!
Глядя на Марфу, Глаша думает, что та справилась бы не с одним Алексеем Иванычем.
— И чего она от него не уйдет?
— Ну, вот любит пса.
Груню все жалеют и все ею пользуются: на всех она стирает, бегает на посылках, исполняет мелкие работы. Она без устали тянется в работе по сырым прачечным. Но и работать Алексей Иваныч не всегда пускает, требуя в то же время, чтоб была еда и водка. И всегда она в синяках, с подбитыми глазами. Но подбитые глаза лучатся ласковостью и добротой.
Была когда-то Груня замужем за сапожником. Прожили они три года, сапожник взял в дом любовницу, а ее выгнал. Встретилась с Алексеем Иванычем, которого была старше, прилепилась к нему, и вот он ее тиранит восьмой год.
Проспится Алексей Иваныч, зевнет и скажет:
— Грунь, а, Грунь!
— Я тут, Алексей Иваныч, — еле ворочая губами, отзовется Груня, стоя на одной ноге.
— Будет тебе стоять-то, иди — може, куда надо.
Груня, с трудом ступая отекшими ногами, начинает убирать тупичок.
А Алексей Иваныч выйдет в жилетке и выпущенной рубахе и похаживает по кухне. Он — красавец: черные кудрявые волосы, никогда не чесанные и от этого особенно красивые, цыганское лицо, и, когда говорит, из-под усов сверкают белые, как кипень, зубы.
Он ласков и обходителен.
— И как вы только понимаете насчет кушаньев, Марфа Ивановна.
— Неча заговаривать зубы-то. Груньку меньше б тиранил. Что она, собака тебе?
— Да кто ее тиранит, господи ты боже мой! — искренно изумляется Алексей Иваныч. — Живем мы с ней, как муж и жена, и все честно и благородно. Грунь, али ты недовольна на меня?
— Довольна, Алексей Иваныч, много довольна вами.
И глаза ее сияют.
Часам к четырем с хрипением, с плеванием, с кашлем просыпается в своем тупичке Антон Спиридоныч. Глаша испуганно и торопливо готовит пиво, чай, умыться.
Тот кашляет затяжным, с генеральскими раскатами кашлем, пока не откашляет, и с налившимся лицом и глазами хрипит:
— Пива!
А Глаша уже все приготовила и льет в пенящийся стакан. Потом, подняв занавеску, начинает убирать тупичок.
У Антона Спиридоныча в тупичке почище, — бумажные, посеревшие от пыли цветы, фотографические карточки на стене, и зеленым коленкором задернуто повешенное на гвозде платье. У Алексея Иваныча попроще, а к Мирону не влезешь: грязь, тряпье, не убрано.
Пока в тупичке убирают, Антон Спиридоныч сидит за пивом в кухне, осунувшись у стола огромным, из одного жиру телом, и тяжело, с хрипящей одышкой дышит.
— Вы вот задвохаетесь, Антон Спиридоныч, — сердито переставляя обожженными руками на пышущей плите кипящую кастрюлю, говорит Марфа, — а об том не подумаете — Глаше завещание написать. Храни бог, не подыметесь, куда она? На улицу. Под забором и сдохнет.
Он сидит, всем телом расплывшись на табуретке, сопит, уставившись по одному направлению, и тянет пиво, собирая языком с мокрых усов пену.
— Нехорошо, Антон Спиридоныч. Женщина она али нет?
— Знамо, не корова.
— Весь век свой на вас убила.
— А кормит кто?
— Да ведь мало ли она на вас бьется: и сготовит, и постирает, и приберет, и приласкает…
— Фу-у, да на ней мяса совсем ничего.
— День-деньской, погляжу, все округ вас возится — да и на поденщину ходит.
— Даром кормить никто не станет.
И, посопев и обобрав снова насевшую на усы лопающуюся пену, сказал:
— Вон граф Недоносков-Погуляй, так у него три любовницы в трех концах города. Дескать, куда ни поедет, везде может время приятно провесть. Поедет в театр, из театра тут недалеко, пожалуйте. Поедет на заседание — здесь же возле. Поедет за город, ворочается — зараз уже ждут.
— Да какая она вам любовница? Шестнадцатый год живете.
Но он сопел и не слушал.
— Эти полторы тыщи как мне достались? Со-оком. Тоже не на улице нагреб. Вы думаете, швейцар — так галуны да одна приятность… стоит да пятиалтынные огребает. А то положите, что свету божьего, окромя своей улицы, его и не знаешь.
Он закашлялся и долго хрипло дышал.
— Так я непреклонно решил: сто рублей родне братниной жены, как я одинокий, никого у меня не осталось. Сто рублей на церковь в нашей деревне. Сто рублей на похороны, поминальный обед и на вечное поминовение. А тысяча двести рублей на школу, чтоб училище образовали в нашей деревне.
— Да на кой ляд вам училище? И кабы дети у вас были…
— Нет, нельзя. Господа завсегда жертвуют и отписывают по духовному на университеты и другое высшее учение. Вот наш граф Недоносков-Погуляй отписал десять тысяч на стипендии. Камер-юнкер Суздальский основал школу рисования. У всех господ так, заведение такое, сколько я ни жил.
Вечером, когда зажгутся огни, приходит веселый, довольный Мирон с веселыми, трактирными глазами и выкладывает ребятишкам на стол баранки, пряничных лошадей и леденцов. Дети визжат от радости, тянутся к столу, а Марфа ворчит:
— То-то, недотепа. Без бабы — дурак-дураком. За-мест, чтоб накормить ребят, али бы принес чего из одежи, голые ведь, а он на голодное-то брюхо конфеты им пхает. Мышиная голова…
— Марфа Ивановна, да напрасно, — Мирон в возбужденно веселом настроении, — моя скотинка обслужит, всего заработает, и сыты и обуты будем. Нонче на рубь на двадцать на пять наторговал.
Так тянется и заканчивается день.
Приходит и дядя Федор, — он торгует свечами в часовне. Придет, всех поприветствует, попьет кипяточку без чаю и без сахару, всем скажет по ласковому слову — и к себе в тупичок. Платит он Антону Спиридонычу пятьдесят копеек в месяц, и за это спит у него на полу возле кровати и держит под кроватью зеленый сундук. И каждый раз, как ложится спать, помолится богу, пощупает замочек у сундука — цел.
Всю свою жизнь дядя Федор провел в деревне. И даже не в деревне, а в лесу, в землянке. Была у него жена и ребятишки. Ребятишки умерли, осталась одна девочка. Затосковалась жена по детям, надоело ей жить в лесу, она и сказала:
— Будь ты проклят, лесовик! — и ушла от него к мещанам в город.
Так дядя Федор и не знает, куда она делась.
Вырастил он дочку, перешел с ней в деревню жить. А в деревне летом она нанялась к господам, которые жили на даче. Потом уехала с господами в город и изредка писала отцу, что живет по местам и хорошо живет. Когда, случалось, рублишко пришлет, а то и два.
Так прошло два года. Заскучал дядя Федор и приехал в город дочку повидать.
Город был громадный, такой громадный, что у дяди Федора от мелькания людей, от движения, от бесчисленных огней, от шума — целый месяц болела голова. В лесу он знал каждое дерево, а тут десять раз проходил мимо, своего дома, не узнавал и все расспрашивал, как пройти.