Разорванный круг - Владимир Федорович Попов
И еще одного требует Кристич неукоснительно: каждые две с половиной тысячи километров поднимать машину на домкрат и менять покрышки местами — внутренние на внешние, левые на правые, передние на задние. Чтоб в одинаковых условиях работали.
Больно уж он настырный, этот Кристич. Случалось: вечереет, до города километров сто. Поднажать бы — сносную комнату в гостинице захватить можно, а Кристич поднажать не дает. И прибывают они в гостиницу, когда все занято, койку в общежитии со слезами выпрашивают. Да и какой в общежитии отдых? Толчея всю ночь. А то еще в степи ночевать приходится. Костер разведут, раскладушки поставят, а запахнет дождиком — палатку разбивают. Кристичу одно удовольствие — все в новинку, а он, Апушкин, такой жизнью войну прожил, и гораздо приятнее ему провести ночь в постели, мягкой, чистой, и под крышей, которая не протекает.
И еще есть у Кристича недостаток, который доводит Ивана Мироновича до белого каления, до холодного бешенства. Ни одного города не минул Саша, чтобы хоть бегло не осмотреть его, ни одного музея не пропустил. Ну, город — куда ни шло, покрутил по улицам — и ладно. Хуже — музеи. Музеи — настоящий бич для Апушкина. Ни живописью, ни скульптурой, а тем более битыми черепками да изоржавленными стрелами он отродясь не интересовался и заражаться этой болезнью не хотел. А Саша не только выискивает, что бы еще посмотреть, он и его, Апушкина, чуть ли не силком за собой тянет. И ничего не поделаешь. Приходится подчиниться, чтоб отношения не испортить.
Апушкин удивляется, как это он командовать собой позволяет, но воспротивиться не может. Очевидно, потому, что, если не брать во внимание пристрастие Саши к старине, музеям и инструкциям, человек он что надо. Компанейский, веселый, подельчивый, приятный, одним словом.
Особенно нравится Апушкину, когда Саша размышляет. Вслух, но как бы про себя, будто кроме него в кабине никого нет. И не о каких-нибудь там пустяках, а о призвании, о страстях человеческих.
— У каждого человека страсть к чему-нибудь должна быть, — говорит он размеренно, словно диктует для записи. — Человек без страсти — что печь без огня — и сама холодная, и других не греет. В такой печи всегда какая-нибудь нечисть заводится, вроде тараканов. А если ты сам горишь, ты и других зажигаешь. Только люди, одержимые какой-нибудь полезной, созидательной страстью, — Кристич поднял указательный палец, — созидательной! — движут человечество вперед. И след после себя на земле оставляют.
Нехитрая философия у Саши, но Апушкин болезненно посапывает, думает: «А какая страсть у меня? Да никакой. Работу свою выполняю честно, но без сожаления променял бы на такую, чтоб поближе к дому и к людям. А след на земле? Разве что глянец от колес на асфальте».
— Значит, по-твоему, я не человек! — набрасывается он на Кристича. — Ни страстей у меня, ни следов от меня…
— Ну и чудак ты! — искренне негодует Саша. — Скажи, пожалуйста, когда ты танк в бой вел, что тобой владело? Не страсть ли очистить нашу землю от фашистов?
— Страсть, — соглашается Апушкин. — Ох, и давал я жару фрицам!
— Вот и след твой на нашей грешной планете. И какой след! А ты говоришь…
— Выходит, был человек, а теперь не стало. Выдохся… — все еще артачится Апушкин, примеряя себя к эталону Кристича.
На то Кристич вразумляюще:
— Ну что ты привязался как банный лист! Я же вижу, как ты горишь. Это и есть страсть. Ты — разведчик. Ученые дают тебе на суд свою продукцию, ждут, что ты скажешь, как оценишь, и только тогда делают выводы — какие шины годятся, а какие нет…
— А иногда и неученые, — подкусил Апушкин.
— …как скорее и лучше «обуть» наш автотранспорт, — заключает Кристич.
— А-а! — наконец успокаивается Апушкин. — Значит, страсть к работе тоже на твоих весах что-то весит.
— А как же иначе, друг мой ситцевый!
Справа к самой дороге подступила излучина затененной камышом речушки с небольшим плесом из чистейшего светло-желтого песка.
— Постоять бы… — мечтательно предлагает Апушкин.
— График не вышел, — холодно отзывается Саша, хотя самому очень хочется поваляться на песке, понежиться на солнышке.
Чтобы сорвать на спутнике злость, Апушкин неожиданно переходит в наступление:
— А скажи, какая у тебя есть страсть? Ну, такая, чтоб помогала человечеству идти вперед.
Вопрос озадачивает Сашу. В нем использован его собственный оборот и есть явная издевка над выспренной фразой. Отвечает не сразу. Только подыскав самые точные, самые убедительные, на его взгляд, слова.
— К техническим исследованиям, — говорит наконец.
— Знаем мы таких исследователей…
На эту тему Апушкину разговаривать не хочется. Слышал в своем институте нелестные отзывы о рабочих-исследователях, видел образцы созданной ими резины, словно изъеденные крысами, и вполне разделяет предубеждение своего начальства. Даже зол на исследователей — на такой резине заставили ездить. Черт знает, чем еще кончится их путешествие. Как бы не пришлось под откос сыграть. Колесики вверх, и они, голубчики… Тоже мне исследователи. Люди вон по пятнадцать лет учатся, потом в аспирантуре торчат, уже облысеют и обеззубеют — и то резина у них не получается. А тут такие, как Кристич, зеленые, и такие, как он, Апушкин…
О себе он, не очень высокого мнения. Солдатом был, солдатом и остался. Пусть даже младший лейтенант, шофер. Но кругозор… От обочины до обочины… И расширять его уже поздно — под сорок пять подбирается. Возраст…
А Саша нет-нет и возвращается к своему институту. Когда он горделиво произносит «Общественный научно-исследовательский институт», Апушкину становится смешно. В воображении его тотчас встает величественное здание института резины и каучука с кабинетами и лабораториями, где идет кропотливая, вдумчивая работа. И нелепо посадить на место Чалышевой Кристича, а на место представительного, спокойного, авторитетного Хлебникова суетливого, горластого Целина.
Апушкин так и представляет себе: прозвенел звонок, штатные исследователи расходятся по домам, а на их место заступают чумазые работяги, пришедшие из цеха, и начинают колдовать с колбами и динамометрами. Какой толк может быть от этого колдовства? Умора, да и только. Общественники, по его мнению, могут быть разве что контролерами на транспорте, и то с грехом пополам. Нацепят такому деятелю повязку «Общественный контролер ГАИ», и начинает он орудовать. За всякую чепуховину, не стоящую выеденного яйца, цепляется, лишь бы права отобрать. Никогда не предугадаешь, куда у такого ретивого гаишника мозги повернутся. Штатных он, Апушкин, уже изучил. Эти делятся на четыре категории. Крикуны — что поорут, поорут и отпустят, тихари — вежливые вроде, обходительные, он тебе и откозыряет, и