Геннадий Скобликов - Лира Орфея
К тому же он никак не мог понять и причины ее сдержанности и замкнутости с ним. Певунья в цехе (он это знал), звонкая хохотушка со своими фабричными, она при встрече с ним как-то сразу менялась, становилась и сдержанной и замкнутой, и когда он приставал к ней с расспросами — что с ней и почему она с ним такая вот замкнутая, она только закусывала губу и опускала в землю глаза... И вот так они иногда подолгу и ходили по своим темным улицам и переулкам, маясь от тягостности своих отношений и не зная, как им самим себя изменить.
А он потом, вечерами после отбоя, уединившись, по обыкновению, в комнате ротного, переживал ее молчание с ним и еще и еще — и опять и опять адресовал ей полные обиды и непонимания очередные свои стихи. Зная, конечно, что ей-то, Лиде, эти его стихи никогда не читать...
9
Он постучал в окно, Лида вышла без пальто и пригласила его в дом.
— Не стесняйтесь, — сказала она.
Он уже знал, что живут Лида с мамой вдвоем, и что у них есть еще квартирантка, и что занимают они только маленькую часть этого дома. Теперь он увидел всю их квартиру сам: крошечный коридорчик, кухонька и небольшая комната.
Мама Лиды сидела на кухне, за работой, наматывала на небольшие пятиугольные пяльцы разноцветные толстые нитки. Она была уже в годах, полная, одета в простую домашнюю одежду. На его приветствие она подняла голову, внимательно и не слишком приветливо посмотрела сквозь очки, ответила «здрасьте», — довольно отчужденно ответила, — и опять занялась нитками.
— Это Максим, — сказала Лида.
— Буду знать, — тем же отчужденным тоном произнесла она.
Ему было бы лучше, если бы они ушли сейчас на улицу. Ничего плохого ее мама и не сказала, видно, просто у не характер такой, но все равно: чувствовал он себя тут стесненно, скованно, не в своей тарелке. И не понимал, зачем это Лиде понадобилось привести его в дом.
— Раздевайтесь, — сказала Лида, когда он вслед за нею прошел в комнату. И громко добавила: — Мама у меня всю жизнь строгая.
На кухне послышались какие-то слова, но он не разобрал их.
Делать было нечего: он снял и повесил шинель, шапку, заправил под ремень гимнастерку и сел на стул возле столика Лиды, застеленного — под стеклом — чистой белой бумагой.
А вообще-то, если быть откровенным (как и хотел бы он быть откровенным вообще и всегда и во всем), то он был доволен, что Лида не постеснялась и не побоялась ни соседей, ни матери и пригласила его, солдата, к себе домой. И ему, даже при его неловкости и скованности перед ее строгой мамой, было сейчас тут, в ее комнатке, хорошо.
Да и отвык, и соскучился он. Ведь все последние годы — одни общежития да казарма. Да и раньше — ему ведь и не приходилось никогда бывать в такой вот девичьей комнатке, ни разу не приходилось быть приглашенным в уединение и уют их особенного девичьего житья-бытья.
И сейчас он откровенно оглядывался по сторонам, осматривал комнату, обстановку, отдельные предметы, будто бессознательно стараясь по ним — через них — как-то сразу (как это и бывает чаще всего) почувствовать ее хозяев, что-то главное в них.
Комнатка была небольшая. Обстановка — скромная: светлый бельевой шкаф, железная кровать-«полуторка», простенький письменный столик, застеленный белой бумагой, рядом с которым он сидел, книжная этажерка, зеркало, на стенах тут и там вышивки. Глинобитный пол застелен стареньким покрывалом.
— Мама спит на кухне, — пояснила Лида. Наверное, он слишком внимательно осматривал комнату. — А мы с квартиранткой вот — на этой кровати. Неудобно, конечно, но что делать!..
— Мама больная, работать не может, — пояснила она после некоторой паузы. — Плетет вон половички, потом продает на рынке. На одну мою зарплату ведь трудно...
Она подошла к зеркалу. Вынула шпильки из кос, уложенных «корзиночкой» (так это, кажется, называется?), и косы свободно упали вдоль спины — светло-русые, длинные, толстые. Ему нравилось, что у нее такие роскошные косы. И вообще ему все нравилось тут.
— Все хочу отрезать и не решаюсь, — сказала Лида и, подавши голову в сторону, посмотрела из зеркала на него: с лукавым выражением глаза, обнаженные в улыбке красивые зубы. Явно нарочно говорит, знает же, что косы у нее — чудо, но хочет вот чуть-чуть порисоваться, пококетничать, а, может, и проверить его. Все это он видел и понимал, а ответил... будто и вправду принял ее слова за чистую монету:
— Что вы, такие косы!..
И не выдержал ее взгляда — там, из зеркала, — опустил глаза...
Одного увольнения в неделю ему стало мало. Теперь он записывался и на субботу, и на воскресенье да и в середине недели находил возможность на час-другой выйти за КПП или пройти через пустырь к забору их фабрики, вызвать Лиду из цеха.
После работы, если они не договаривались о встрече заранее, Лиду не всегда удавалось застать дома, поэтому чаще он и не стучал в окно, а сразу же проходил во двор, входил в крохотный их коридорчик, не без боязни стучал и, не дожидаясь ответа, открывал дверь: Полина Герасимовна вечерами всегда была дома, сидела тут на кухне за своей работой.
— Здравствуйте, Полина Герасимовна, — говорил он и оставался стоять у порога.
— Здрасьте, — отвечала Полина Герасимовна, не отрываясь от пяльцев.
— Нет Лиды?
— На репетиции своей, должна скоро быть. Проходи. Раздевайся и жди, раз пришел.
И он вешал на крюк у двери шинель, шапку, проходил в комнату и садился на стул у столика Лиды. Полина Герасимовна никогда ни о чем ее заговаривала с ним, и он тоже ни с чем не обращался к ней: и не за чем было, да и побаивался он ее. Так вот и сидели они молча. Полина Герасимовна на кухне за своей работой, он в комнате. Впрочем, молчание их не здорово тяготило его, ему даже нравилось побыть тут еще и еще одному, среди предметов и вещей, постоянно окружающих Лиду. Нравился ему и всегда прибранный ее столик — застеленный белой бумагой, настольное стекло, чернильница с ручкой, тетрадь с конвертами, две-три книги; под стеклом несколько фотографий. На этажерке было десятка три книг, он брал что-нибудь и сидел читал, пока не приходила Лида. Она пела в художественной самодеятельности и два или три раза в неделю ходила на репетиции. Конечно, ему хотелось послушать, как поет она, но попроситься на репетицию он не решался. Не хотелось ему оказаться перед лицом всех девчат и парней этой их самодеятельности, все будут смотреть на него — «солдатика», и он не будет знать, как держать себя среди них. Поэтому он и не напрашивался приезжать и встречать ее, — где они там занимаются, — а приходил к ней домой и терпеливо ждал.
А потом, когда она возвращалась домой, они опять шли бродить по их темным окраинным улочкам. И чаще всего их разговор складывался по уже устоявшейся схеме: говорил больше он, о прочитанных книгах или вообще о каких-то других отвлеченных вопросах, а Лида, подолгу не перебивая, слушала.
Нет, она не то чтобы просто терпела эти его рассуждения, — слушала она его, было похоже, с явным интересом, и хотя и редко и скупо, но всегда и точно, и твердо высказывала свое. Вообще же, заметил он, Лида с осторожностью, даже с недоверием относилась к его пафосу в оценке людей и жизни в целом, особенно, когда он горячо, часто слишком уж горячо, говорил как об естественном и единственно возможном — об искренности и чистоте человеческих отношений, какими они должны в жизни быть. «Но ведь все равно никто не верит в такие чистые отношения», — возражала она и опять замолкала, не считая обязательным пояснить, почему так считает сама. Иногда же высказывалась еще резче, определенней: «А, все равно людям верить нельзя!..» И надолго уходила в себя, ограждалась от него непроницаемостью молчания, и никакие его попытки разубедить ее в ее неправоте ни к чему не приводили. Такие вечера были особенно тягостные и трудные для обоих. Бывало, бредут по привычному своему маршруту, идут медленно, чуть поодаль друг от друга, он в солдатской шинели, она в своем стареньком демисезонном пальто (зимнего пальто у Лиды не было), мерзнут — особенно Лида — от сырости промозглой крымской зимы и молчат, молчат и молчат... Он замолкал и молчал, потому что молчала Лида, а Лида молчала, считал он, потому что не хотела быть в чем-то своем откровенной и доверчивой с ним.
Нет, он и тогда понимал, конечно, что и сам он — далеко не из легких «партнеров», что ему надо бы что-то в себе и серьезно и основательно и ломать и менять. Но и то было правдой, что и Лида держала себя — что он часто уже и не знал, как и с какой стороны ему к ней подойти, чтоб вырвать ее из этой вот замкнутости с ним, из ее оградительного молчания.
С каждой встречей, с каждым проходящим днем он все больше и больше привыкал к ней, мысли его теперь были всецело о Лиде, а вот радости от всего этого так и не получалось. Лишь изредка, в какие-то счастливые вечера как бы забывались они и вели себя и легко и радостно весело: продрогнув, затевали беготню, она с задорным смехом увертывалась от него — и он ловил и не отпускал ее от себя... Но это случалось не часто.