Анатолий Ткаченко - Открытые берега
— Здесь живут люди? — спросила Белкина.
— Жилплощади пока в городе не хватает. Проблема.
— Я бы никак не смогла.
— Вас никто не заставляет, Мила. У вас дом, можно сказать, собственный.
— Вот еще новость! Не собираюсь его присваивать.
— И не надо, согласен.
Спустились вниз, остановились перед небольшой аркой у входа в церковь. Под сводом ее, на внешней стороне, еще было заметно изображение страдальческого женского лица с большими темными глазами, а ниже довольно четкая надпись: «Под твою милость прибегаем, Богородице Дево».
— Пойдем отсюда, — сказала Белкина, делая почти такие же глаза, как на росписи, и потянула за рукав Меньшикова. — Дурман какой-то…
Он взял ее за руку, повел влево по белой, с истертыми камнями лестнице, свернул еще куда-то и, сквозь низенькие ворота, они вышли за стену монастыря, оказавшись на той же булыжной мостовой, только далеко внизу, почти в овраге.
По узенькой твердой тропке быстро пошли вверх, на крутой и ярко-зеленый холм. Забрались, часто дыша, и сразу во все стороны перед ними распахнулись луга, леса, дальние косогоры с деревушками и церквами, небо, очень чистое и холодновато-синее. А прямо внизу текла или просто стояла, светясь водой, узенькая речка. Над нею свисали корявые старухи ивы.
Белкина прикрыла ладошкой глаза: за речкой остро горели зеленью луга. Удивилась: почему они такие осенью? Но спрашивать не стала, она не любила спрашивать, чтобы не посчитали ее малообразованной или глупенькой.
— Это городище, Мила. В древности тут было поселение, наши предки жили. Вот видите ямы — раскопки делали. Высокую культуру обнаружили: керамика, кости животных, железо… А речка — Лужа называется. С той стороны Наполеон двигался, когда из Москвы сбежал… История, Мила, как говорится, живая.
Белкина смотрела, дышала, слушала. Но понимала все как-то смутно, обрывками, будто она выпила много вина; голос Меньшикова пробивался к ней издалека, и понять все, что он говорил, было просто невозможно. Да и зачем? Если и так хорошо дышать этим легким голубоватым воздухом, впитывать плывущую из-за реки зелень лугов и отдыхать. И почти не думать. Не думать даже о том, почему речка — Лужа? Почему такая зеленая осень?
Потом она вдруг увидела, что сидит рядом с Меньшиковым на кочке, под ними расстелена газета, а рука его (да, рука Владимира!) у нее на коленях, и он перебирает еле слышно ее пальцы. На какое-то время она испугалась, замерла, хотела откинуть его руку, но не хватило воли: было так тихо, смутно и немножко грустно, что она подумала: «Может, все это просто кажется?» Однако на всякий случай (мало ли чего не случается!) Белкина тихо заговорила:
— Знаешь, Владимир, я серьезная. Один случай был, это когда я практику проходила, мастер один, по фамилии Рыжков… Ну я ему показала любовь… Профком разбирался.
Белкина помолчала, ощутила боль в пальцах — это их крепко стиснул Меньшиков, — решила посоветоваться с ним, поделиться тем, что мешало ей легко жить все последние дни.
— Послушай, ты как относишься к моей тетке? По-моему, отсталый элемент.
— Ну, как сказать…
— Нет, нет! Ты давай прямо. Она частнособственническая душа. Торгует на базаре. Не могу я с ней, погрязну. Уйду в общежитие. Как ты на это смотришь?
— Зачем так, Милочка? — Меньшиков наклонился к ней, задышал в ухо. — Она тебе родная, Анастасия Ивановна. Потом забота. А жилплощадь? Проблема! А там хоть на велосипеде катайся. Опять же если замуж… Общежитие — это как детдом тот же или солдатская служба.
— Это твое мнение?
— Мнение, конечно.
Белкина отстранилась, сняла со своих колен руку Меньшикова, хотела подняться, уже подалась вперед, и вдруг он резко притянул ее к себе, обнял за шею и поцеловал в губы. Белкина вскрикнула, ударила в лицо Меньшикова обеими ладонями, оттолкнулась и боком упала на траву. Куда-то вкось отпрянула белая рубашка Меньшикова, мелькнули вершины деревьев на горе, пахнула в глаза синь неба. На минуту она замерла, как от сильного ушиба или очень тяжелой усталости, ей захотелось заплакать горько и горячо, как она плакала когда-то давно, еще при матери. Чтобы ее пожалели, нашептали ласковые слова, чтобы она простила за что-то всему большому белому свечу… Но тут до черноты в глазах ей почудилось — сейчас, мгновенно, на нее навалится страшно злой Меньшиков, измучает ее до смерти, опозорит, и она никогда в своей жизни больше не станет прежней, теперешней девушкой Белкиной, — она вскочила и, не слыша себя, крикнула:
— Ты ответишь за это, понял!
Меньшиков стоял в нескольких шагах от нее, ссутулясь, палками опустив руки — нежные манжеты с крупными ладонями далеко высовывались из рукавов плаща, галстук ослаб, сполз под лацкан пиджака, рыжий чуб свалился в сторону, будто сдуло его ветром. Он был похож на пьяного парня, вышедшего из пивной и соображающего, куда бы ему податься. Наконец выговорил, прикладывая к груди руку:
— Не понимаю, Милочка. Но прошу… Как товарищ…
— Он просит! — Белкина задохнулась, потом тоненько захохотала. — Посмотрите на него: он просит! Нашелся товарищ! — Она хохотала, и сердце у нее радостно екало: «Какой жалкий… Так тебе и надо… Примазался к коллективу… Выведем на чистую воду…»
Ей припомнилось сразу все: сестра Меньшикова ворует лавсановые обрезки, живут они с отцом в большом собственном доме, имеют корову, гусей; наверно, торгуют картошкой и яблоками; в прошлом году купили «Запорожец»; ездили отдыхать в Крым. (Может, они из тех Меньшиковых, которые при царях дворянами были?) Он, Владимир, дружил с закройщицей Щепкиной и не женился; подсмеивается над директором — «Лысина, как трудовой мозоль!», ходит в ресторан, танцует там под радиолу… «Как же я раньше не подумала об этом? Помутнение какое-то, пошла на поводу. И чего смеюсь? Плакать надо».
Она застегнула на обе пуговицы пальто, поправила волосы, глянула на часы и шагнула к тропе. Меньшиков стал на ее пути. Она легко, как что-то невесомое, отвела его в сторону маленькой ладошкой, сказала:
— Я вас не замечаю.
И, не оглядываясь, быстро пошла под гору.
Уходила Белкина от Анастасии Ивановны в пасмурную погоду: всю ночь ливень гремел железной крышей, полоскал деревья в саду, а утром земля плотно укрылась сереньким туманом. Слепыми, блеклыми бельмами проглядывали в стенах окна.
Она уложила чемодан, скатала и стянула ремнем постель. Вещей у нее не прибавилось, кроме десятка книг для вечерней школы, — их она тоже уместила в чемодан. Немного утомилась, села передохнуть и только тут увидела, что в двери ее комнаты, загородив весь проход, стоит Анастасия Ивановна. Стоит уже, наверное, давно, потому что привалилась плечом к косяку и поджала левую больную ногу (когда-то в оккупации ей раздробило осколком колено).
Тетка не плакала, молчала. Это немного удивило Белкину, она стала думать, что сказать Анастасии Ивановне: «До свидания» или «Прощайте»? Но сказала другое, неожиданное для себя (наверное, из-за того, что тетка не плакала и молчала):
— Ну вот, сейчас пойду…
Встала, нащупала в кармане бумажку — личное распоряжение директора: «Устроить и постоянно прописать тов. Белкину в общежитие» — и потом легко подняла чемодан и скатку.
Тетка пропустила ее, пошла следом, мучая половицы своей тяжестью, что-то шепча и задыхаясь. На крыльце она придержала Белкину, близко наклонилась к ней, — свои водянистые глазки вперила в ее глаза, — шепотом выговорила:
— Это нам, Мотя, наказание за грехи. Иди.
Белкина торопливо пошла, однако у калитки оглянулась, хотя не собиралась оглядываться. Анастасия Ивановна все так же не плакала и молчала, взгляд ее был устремлен куда-то выше ограды, в глухую морось тумана. У Белкиной незнакомо погорячело в груди, остановилось дыхание (она никогда не видела такой свою тетку), но в следующую минуту, уже возненавидев кого-то второго, жалостливого, в себе, она резко пнула ногой калитку.
По переулку шагала быстро, успокаиваясь и стыдясь «за нюни-слюни», а на перекрестке у церкви столкнулась с милиционером, который весной встречал ее на вокзале: город маленький, им и до этого не раз приходилось видеться, и милиционер всегда узнавал ее.
— Куда кочуем? — спросил он.
— В общежитие.
— Не ужились с тетушкой?
— Разные люди.
— Зеленая улица! — щелкнул каблуками милиционер и указал полосатым жезлом в сторону общежития.
Дай молока, мама!
1В сенях было душно — так, что, проснувшись и сев на лавке, Павел долго не мог отдышаться: теплый, кислый, как дрожжи, воздух не проходил в грудь. Бестолково колотилось сердце. Павел осторожно нащупал пол, держась рукой за стену, выбрался на крыльцо.
Сел на сырую ступеньку, распахнул ворот рубашки. После снял рубашку совсем, отбросил к двери. Спину, грудь, руки охватил, будто крепко стиснул, льдистый воздух. Он был неподвижен, синел от занявшегося над степью рассвета — и потому напоминал глыбу чистейшего льда, заполнившего пространство от земли до звезд. Белыми кирпичами вмерзли в него саманки, тополя за речкой, столбы и стога. Павел сидел, остывал, и, когда ему стало казаться, что и он понемногу вмерзает в мертвое синее пространство, — со двора, от сараев и огорода пришел несильный ветерок.