Лев Экономов - Перехватчики
— А зачем их читать? — говорил нам Лобанов.
Лобанов паясничал, но мы все знали, почему он не читал книг. Он берег зрение.
«Хорошие глаза нужны летчику не меньше, чем орлу», — это от него я слышал не один раз. И еще он говорил так: «Наша действительность прекраснее всяких книг. Один мой радиоприемник вмещает в себя все библиотеки мира. Только слушай и запоминай».
Впрочем, Лобанов заботился не только о зрении. Он был прекрасным спортсменом и мог дольше нас крутиться на лопинге.
Когда начальник физической подготовки уезжал в отпуск, его замещал Лобанов. Ох уж и доставалось нам от нового физрука!
Вот и теперь он взял над молодыми летчиками шефство. В десять вечера выгонял всех на «Невский проспект» погулять перед сном, чтобы спали без сновидений, утром проводил с нами физзарядку. К спиртным напиткам не притрагивались, и кое-кто даже бросил курить.
Жены ходили перед мужьями на цыпочках — боялись волновать, а то, чего доброго, поднимется давление. Только жена Пахорова — ихтиолог по образованию, ведавшая каким-то научным отделом на местном рыбокомбинате и сама чем-то похожая на красивую рыбу, — вела себя удивительно спокойно и говорила при встрече с другими женами:
— Нашли, где проявлять волнение. Портить кровь. Ну, отстранят от полетов. Эка беда! Другая работа найдется. Слава богу, живем в Советском Союзе.
— По-моему, пахоровская Адочка даже хочет этого, — сказала мне Люся. — Она все время подчеркивает: «Мой Виталик чудесный организатор, он был в институте профоргом. Ему бы людьми командовать, а не аэропланом».
Сама Люся тоже поддалась всеобщему психозу — боязни, что я не пройду комиссию. Она даже в кровать ложилась, когда я уже засыпал, чтобы, как она говорила с улыбкой, не мешать мне «отходить» ко сну.
Меня это злило. Я готов был взорваться, как бомба, нагрубить Люсе, обвинить ее в холодности. Я демонстративно отворачивался к стене в надежде, что она сама не выдержит. Но она выдерживала и не приходила ко мне.
Однажды под утро я проснулся от легкого прикосновения к волосам. Люся сидела в ночной рубашке и тихо гладила мою голову.
— Бедненький, я тебя совсем замучила, — шептала она, притрагиваясь горячими губами к моему лицу. — И сама измучилась, глядя на тебя. Но потерпи немножко, и потом мы наплюем на Александровича.
Слушая полусонный лепет, я ругал себя, что мог подумать, будто Люся стала меньше любить. Она хотела мне только добра. Я молча положил голову на колени к Люсе и прижался щекой к ее маленькой крепкой груди.
— Ты знаешь, я забыла тебе сказать: к нам вчера приходил Сливко.
— Сливко?! — я окончательно проснулся.
— Да, Сливко.
— Что ему было нужно?
— Нет, ты сначала скажи, ты ревнуешь? — она старалась заглянуть мне в глаза.
— Не знаю. Может быть. Но я где-то читал, что ревность оскорбляет женщину. Это правда?
—. Немножко можно. Иначе женщина может подумать, что ее не любят. Но только очень немножко. Вот так, как ты сейчас.
— Ну ладно. Скажи, зачем он приходил?
— Не волнуйся, милый. Он не пытался ухаживать за мной.
— Второй раз это у него не вышло бы. Теперь я уже не мальчишка.
— Он даже был не один, а с каким-то летчиком. Просил таблицу для проверки глаз.
«Ого, видимо, и этот спокойный, как камень, человек побаивался предстоящей медицинской комиссии.
— У него что-то было раньше с глазами, — продолжала Люся.
— Я знаю. Он поранил их по своей вине осколками от очков во время полета над горами, когда снизился больше, чем разрешалось, и попал в сильный нисходящий поток.
— Ну и вот, он сказал, что хочет потренировать зрение.
— Враки! Он просто хочет заучить порядок букв в строчках, чтобы не провалиться во время обследования.
— Серьезно?!
— У нас в училище был такой случай.
— Ведь он же себе только навредит. Мало ли что может случиться в полете! — мое сообщение испугало Люсю.
— Сливко опытный летчик. Он с закрытыми глазами сумеет посадить самолет. Я это знаю. Так что не волнуйся, пожалуйста, и не переживай очень.
— Теперь твоя ревность начинает переходить запретную черту. Я оскорблена. Лучше скажи, как бы ты поступил на его месте.
Люсин вопрос был неожиданным, и я не знал, что ответить.
— Ты ему дала таблицу? Люся кивнула.
— Я не думала, что он может…
— Ну, это только мои предположения.
— Нет, ты прав. Ведь он не знает размеров букв. Я просто сходила к вам в кабинет врача и выписала их на бумажку. Как же он может тренироваться?
— Это его дело.
— Нет, это и наше дело. Он попадет в беду.
— А тебе-то что?
Люся посмотрела на меня с испугом.
— Прости меня, Люся. Я просто схожу с ума.
— Не надо, милый, — она погладила меня по щеке. — Я люблю только тебя. Запомни это, хорошенько запомни. Я даже в мыслях никогда не изменю тебе.
Мне было интересно посмотреть, как у Сливко пройдет номер с глазником, и я постарался пройти в кабинет с группой, в которой был и он.
Надо было видеть, с какой уверенностью и олимпийским спокойствием сел перед таблицей этот мастодонт с круглым бритым затылком, закрыл картонкой выпуклый с красными прожилками глаз.
Костлявый человек в белом халате подошел к таблице и включил свет.
— Что это за буква? — спросил он, указывая карандашом на «Б» в третьем ряду.
— Это эс, — сказал Сливко.
— А это, — карандаш остановился на букве «Р».
— Вэ, — ответил Сливко.
В кабинете стало тихо-тихо. Летчики вдруг поняли, что в эту минуту решается судьба майора Сливко — старого, прославленного в боях летчика.
Сливко, к всеобщему удивлению, не мог назвать ни одной буквы правильно.
Я и Лобанов стали потихоньку подсказывать ему, но он не слушал нас, думая, что отвечает правильно.
Врач несколько раз возвращался к одним и тем же буквам, и Сливко каждый раз давал неверный, но всегда один и тот же для каждой буквы ответ.
— Хорошо! — сказал врач, и по тому, как он произнес это слово, как он медленно, словно в раздумье, перешел на другую сторону таблицы, где для неграмотных и детей были нарисованы не замкнутые до конца кружки, мы поняли, что костлявый врач хотел во что бы то ни стало вытянуть майора, как учитель вытягивает на экзаменах полюбившегося ему ученика.
— Скажите, с какой стороны можно зайти в этот кружок? — спросил врач, указывая на большой круг с проходом внизу.
Сливко ответил правильно. Это всех нас обрадовало.
— А в этот? — карандаш опустился на один ряд ниже.
И снова Сливко дал правильный ответ. Потом он стал путаться, поправляться, отвечал то правильно, то неправильно.
Врач занимался с майором не меньше получаса. Давал смотреть в разные стекла, листал перед ним альбомы с цветной мозаикой, заставляя назвать вписанные туда цифры, и все повторял на разные тона свое «хорошо»..
Потом он вдруг взял медицинскую книжку майора и в нужном разделе стал писать:
«Годен к летной работе… — мы радостно переглянулись. Врач подумал немного, вздохнул и приписал: — «…с ограничением».
Это значило, что Сливко не мог быть допущен к полетам на реактивных самолетах.
Я думал, что Сливко сейчас устроит скандал, будет требовать перекомиссии, но он не сказал ни слова, он как-то сник сразу, опустил мясистые плечи, тяжело засопел.
— Еще все уладится, мой командир, — попробовал успокоить майора Лобанов. Но Сливко ничего не ответил, небрежно сунул в карман галстук и, не взяв медицинской книжки, вышел из кабинета.
— Его точно не допустят к полетам на реактивной технике? — спросил Лобанов у врача.
— Это решает комиссия. Но шансов на успех мало. Скорей всего, предложат перейти в транспортную авиацию, на тихоходные самолеты.
«Это убьет его», — подумал я.
— Садитесь, кто следующий!
Комиссия работала три дня. Три дня полк был похож на растревоженный муравейник. Летчики ходили из одного кабинета в другой; сталкиваясь, расспрашивали друг друга о кознях врачей, чертыхались. Нас испытывали на специальных качелях и вертящихся стульях, прослушивали, выстукивали, измеряли, просвечивали, прощупывали, нам задавали сотни вопросов, заглядывали в глаза, в уши, в рот, в нос, нас заставляли ложиться, приседать, бегать на месте, стоять с вытянутыми руками. Майора Сливко среди летчиков я больше не видел. Он точно сгинул.
Вечером я сказал об этом Люсе.
— Я доложила Александровичу о затее майора.
— Зачем? Ведь он же завалился.
— Я знаю. Но я врач и не имела права поступить иначе.
— Ты больше не видела его?
— Он приходил «поблагодарить» меня. Мне так его жалко. Ты знаешь, он был крепко выпивши.
— Он ругался?
— Ом думает, что я нарочно дала ему буквы не в той последовательности, в которой они расположены в таблице. А ведь это уже Александрович их перетасовал.