Виктор Астафьев - Царь-рыба
Новый рыбинспектор бродил в высоких сапогах, а бродить на опечках вязко. Семен грозил Командору кулаком и плевался, что-то крича. Скука! Командор врубил скорость и повел лодку в мутную, все еще ворочающую пенья, коряги, бревна, неспокойную реку Сым, почти не населенную, вольную. По ней тайги, рыбы, дичи столько, что бери — не переберешь. Да некому брать-то. Разве что браконьеришки осенями запрутся в глубинную таежную дебрю, из которой и сейчас еще тянуло холодом и мшелой, седой дикостью. Случалось, за лето так и не успевал там растаять снег, раскисший, желтый, он лежал, толсто усыпанный хвоей, крылатыми семенами, чешуей шишек. Затем, где-то уж в августе его схватывало иньями, крепило первыми заморозками, и далеко до покрова на леденцовую хрусть ложилась новина. По ней печатается всякий след, как на листе бумаги. Соболишко густо по глухому Сыму ведется, скоро приспеет, пора готовиться к пушной охоте — надо прихватить пяток-другой соболишек на шапку и воротник Тайке, десятилетку закончит, в институт определится — девка видная, что и говорить. При соболях-то, глядишь, кандидата наук какого-нибудь свалит!..
О рыбинспекторах, севших на мель, Командор давно думать забыл. Его обуревали иные заботы. Но что-то скоблило в груди, покусывало под сосцом с самого утра, и, как он ни отгонял тревогу, она снова и снова подступала, и только схлынуло напряжение погони, прямо-таки закогтила нутро. Как и всякий таежник, он не только доверялся предчувствиям, он их растравлял в себе внешним безразличием, дурашливостью, прикидываясь лихачом, которому все трын-трава.
Верстах в пяти от устья Сыма он зашел в обмелевшую лайду, намазался репудином и, бросив резиновый дождевик на решетку, упал, зарывшись башкой в воняющую маслом и рыбой телогрейку, надеясь, что сон подавит всякую блажь и тревогу. Спал провально. Проснулся немного очумелый; во рту связало горечью и вонью. Обмакнув голову за борт, он поболтал ею, будто медведь возле пчелиного улья, прополоскал рот, выплюнул муть за борт и, помыв в воде старую банку, зачерпнул холодянки, напился. Посвежело нутро, ум посвежел, сразу вспомнилось про самоходку — нагрузили небось, а капитан дрыхнет.
Вытолкав лодку из лайды, обмелевшей на спайке с рекой, он выгребся из навеса вербача на течение, хотел дернуть заводной шнур, но отчего-то раздумал и поплыл по течению, наслаждаясь предвечерней тишью лесов, редким вскриком птиц. Почему-то грустно снова стало, жалко себя сделалось. Вспомнил: во сне лодка привиделась, опрокинулась, затонула как будто? Уж не хворь ли подкралась? Погибельная лодка к болезни снится. Верь — не верь, а иной раз стариковская брехня сбывается. Не рак ли? Что-то нудит, нудит под ложечкой. Грызет, точит неслышно, щупальца по телу распускает. Хватишься, уж весь ими опутан…
— Тьфу! — плюнул Командор за борт. — Допился! «День меркнет ночью, человек — печалью», — с суеверной елейностью пропел он про себя, отгоняя мрачные думы. Знал он, что, если дать им себя одолеть, тогда все, тогда как думалось, так и выйдет. А надо еще дочь в люди вывести — у нее сегодня выпускной утренник в школе, формочку шерстяную наденет, в кудри белый бант вплетет, чулочки капроновые натянет да как пойдет!.. Куда там приезжим стиляжкам! Не нарядом — крепкой сибирской натурой их расшибает Тайка. От любви семейной, от хорошего питанья, от избалованности ль к пятнадцати годам у нее все уж соком налилось, округляться под платьишком начало, и однажды — это в восьмом-то классе! — он у нее записочку в столе нашел — крючки искал, царап — порошок какой-то! Похолодел. Хворает девка, порошки тайно пьет, чтобы его, отца, не пугать. Развернул — записочка! В стишках! «Я помню чудное мгновенье — передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как Гений чистой красоты!»
У Командора аж лоб испариной покрылся: кто же в Чуши по стихам такой мастак? Тужился, тужился, не вспомнил, не знает современную молодежь. Он тогда в обход пошел: по радио, мол, декламировали что-то насчет мимолетного виденья. Дочка бац ему по рогам: «Стыдно чужие письма читать! Некультурность! Закоснелость! Старорежимные веянья! А стихи эти печальные написал Александр Сергеевич Пушкин! Это-то хотя бы надо помнить!..»
Командор души не чаял в дочери, баловал ее, да и она к нему приветна. Есть у него еще дочь и сын, но словно бы чужие, те дети ближе к матери, и, если прямо сказать, в доме у них два дома, мостиком меж которых умница Тайка. Придет он когда пьяный, ну другой раз забушует — не без того. Тайка как топнет ножкой: «Командор! Право руля!» — это, значит, на боковую. И он готов. Злой, тяжелый, неуживчивый, перед нею что ребятенок, не может перечить, и все тут. Понарошке руку к пьяной башке приложит: «Й-есь пр-раво руля!» — и бухнется, ноги в дырявых носках кверху. Все кругом готовы его в ступе истолочь, а Тайка говорит ему как больному, чтоб успокоился, возьмется читать «Конька-горбунка» — где-то достала книжку, с картинками. Он того «Конька» почти наизусть запомнил: «Братья сеяли пшеницу и возили в град-столицу. Знать, столица та была недалече от села…»
Хорошо, просто здорово и необходимо знать человеку, что дома его ждут и любят. Другой раз поздней осенней ночью заявится мокрый, промерзший, как пес, сапоги в сенках снимет, чтоб не бухать по половицам, на тырлах к русской печи крадется, а она, Тайка, из своей комнатушки голос подаст: «Это ты, Командор?» — «Я, я, спи!» — «Ну как на вахте?» — «Порядок на вахте».
Чем старше становилась дочка, тем реже зверел Командор пьяный, старался при ней не лаяться по-черному и вообще с годами вроде как отмяк душою.
Жену он заметил еще с реки, возле своей рыбацкой будки. Стояла какая-то вся серая, и не сразу догадался — в плаще сером она. «Че это она явилась на берег?» — встревожился Командор и, забыв сбросить газ, со всего хода грохнулся лодкой в берег. Жена медленно, вязко подошла к лодке и, остановившись в отдалении, глухо произнесла:
— Носишься но реке, голову сломить не можешь…
— Че? Че ты?
— Беда у нас. Тайку задавило…
Дальше он уже ничего не помнил: как выскочил из лодки, как бежал домой, одолев береговой крутик в несколько прыжков. Ребятишки — сын и дочка — прятались за баней, в сенках толпился народ, возле кровати стоял старший брат Зиновий. Он отстранился, увидев Командора. Застыл среди горницы Командор, глядя на дочку, лежавшую на чистом покрывале, в измятой, рваной и грязной форме — вся какая-то скомканная, будто белогрудка-береговушка, из рогатки подшибленная.
— Дочка! Ты че? Тай! Ты давай, брат, давай!.. — бодренько воскликнул Командор. — Я вот приплыл. На вахте… порядок…
Жена с маху упала на дочку, загребла ее под себя. «Экая копна! Придавила…» — сморщился Командор.
— Доченька! Скажи что-нибудь! Скажи родителям своим…
Командор зарычал, отбросил жену, схватил дочку на руки, затряс, забайкал неумело — он их, маленьких-то ребят, и Тайку тоже, знать не знал, никогда с ними не водился, матерно ругал, если они орали, марались и болели. И вот, вытирая мазутной ладонью кровь с лица и шеи Тайки, поднимал ее упавшую птичью головку с косою, болтающуюся вялым, перешибленным пером…
— Че делашь-то? Спятил! — очурал его старший брат. Отобрав Тайку, он опустил ее твердеющее тело на кровать, сложил покорные руки на груди, незаметно перекрестился, глядя на богатый ковер, выменянный на пароходе за рыбу. — Совсем олешачились! Возле покойника дикуем…
— Кто? Где? — услышав про покойника, захрипел Командор и бросился в кладовку, выхватил ружье, патронташ. На нем повисли брат, жена, соседи. Всех разбросал. Бегал по поселку, искал погубителя.
По поселку Чуш проходит в день не больше восьми машин, но они давят кур, свиней, собак и людей не меньше, чем сотни автомобилей в ином городе, — шоферня на них всегда пьяная. Нажравшись бормотухи, шофер, вывозивший с берега дрова, уснул за рулем, вылетел на тротуар и сбил двух школьниц, возвращавшихся с утренника. Выпускной вечер директриса школы проводить запретила — наезжий люд набивается в школу, приносит вино и нехорошо воздействует в моральном смысле на местное юношество. Тайку ударило о столбик ограды затылком, и она скончалась в медпункте. Подружку ее искалечило. Пакостливый, как кошка, и трусливый, как заяц, знающий нравы родного поселка шофер спрятался за прудом, в хламных кустах, спал в ожидании милиции и следователя, не чуя оводов, облепивших его рожу.
Не найдя шофера, распалив патроны наудалую, в лес, Командор наладился топиться, бросил с дебаркадера в воду ружье, сапоги, порвал рубаху и прыгнул в Енисей. Едва его вынули — отбивался. До потери сознания поили водкой, судороги с ним начались, пена ртом пошла — пал неистовый чеченец, погас, обмяк, сварился. На похоронах не плакал, не голосил, стоял всему покорный и трезвый, в ненадеванном костюме, в модной мятой рубахе, не зная, что делать, куда себя девать.