Борис Лапин - Подвиг
Кругом нас печальная белая степь, похожая на равнину в Средней России. Ждешь, что вынырнет откуда-нибудь столб, залают собаки, покажется тень придорожной избы. Между тем мы далеко в океане — под нами холодная соленая вода…
Люди на шхуне в вынужденном бездействии. Вахту уменьшили до одной четверти, и то больше только для порядка. В сущности, достаточно одного человека, для того, чтобы следить за движением льдов, уносящих шхуну.
Подобранный нами русский промышленник лежит в судовом лазарете — маленькой каморке, выходящей на нижнюю палубу у кормы. Наш разговор, естественно, все еще вертится вокруг него. Сам этот Кобелев из Сан-Франциско не внушает мне доверия. Но, в сущности, я не могу сказать ничего определенного. История, которую он рассказал, более или менее правдоподобна. Во всяком случае, все подробности в ней объяснены.
Мне кажется странным молчание Кнудсена. Он решительно не хочет высказать свое мнение об истории смерти Алексеенко. На все мои вопросы он отмалчивается или говорит: «Вы выясните это совместно с властями в Колыме, если мы там будем».
— Но ваше мнение?
— У меня не может быть никакого мнения об этом. Я — иностранец. Это не касается моих дел.
Черт с ним, в конце концов! Он прав. Узнаем в Колыме. Сейчас меня беспокоит не это.
Что хотел сказать Кнудсен фразой «если мы там будем»? Неужели опасность быть затертыми во льдах надолго так велика? Не может быть!
Я чувствую, что это путешествие не будет таким легким, как я ожидал. Зимовка во льдах или возвращение в Анадырь — и то и другое совсем неутешительно. Я чувствую какую-то усталость и подавленность. Не хочется ничего делать. С трудом берусь за карандаш.
Из декгауза раздается варварское пение. Дверь рубки растворяется. Оттуда, качаясь и распевая веселые куплеты, вываливается Боббс. Он успел, по-видимому, основательно зарядиться. Хотел бы я знать, откуда он взял запас спиртного.
Ой же я — еврейчик Леви. ой. йой, йой, йой, йой!Я поеду в Миндленд-прери, буду я ковбой.Брошу я приход и кассу, заведу ружье и лассо,Ой же буду я ковбойчик, ой, йой, йой, йой, йой!
Наступает ночь. На корабль наползает туман. Ветра нет, и туман скользит со всех сторон. Сыро и тепло, как в оранжерее. Белые хлопья вытягиваются изо льдов, как странные растения.
Ночью слышен шорох и скрип, похожий на шелест слабого и огромного дыхания. Льды куда-то уходят и передвигаются, увлекаемые подводными течениями. Вместе с ними движется и наша шхуна. Это можно заметить по легкому дрожанию корпуса. Если поглядеть за борт, кажется, что мы неподвижны — все время на одинаковом расстоянии от нас тот же ледяной пик и те же бесформенные и неопределенные глыбы. Нас несет на юг, к берегам чукотской земли.
Наутро туман расходится. Берег виден на расстоянии двух миль от нас. Зубчатая отлогая гора. Льды кругом плотны и неподвижны. Между ними сверкают мрачные зеленые полыньи.
Выходит встревоженный Баллистер.
— Боцман, осмотреть все помещения! Русский исчез из лазарета.
Я перегибаюсь через борт. На льду не видно никаких следов. Белая и зеленая ледяная степь не говорит ничего.
Тем не менее мы не сомневаемся ни минуты — промышленник ушел по льду к берегу. Попросту говоря — бежал. Что заставило его это сделать?
Приходит повар.
— У него губа не дура, у этого черта. Он здорово почистил мою кладовку. Я не могу теперь разобраться, где что.
Мы снова сидим в кают-компании. Кнудсен, Баллистер, Корвин Боббс и я.
— Мистер Кнудсен, — спрашиваю я. — Мне решительно кажется, что у вас есть какая-то теория, объясняющая поведение этого… как его… Кобелева. Вы такой опытный знаток Севера! Вы должны это знать.
— Да, у меня есть кое-какие мысли. И теперь я могу их вам изложить. Но только теперь. Вы помните, что было в кожаном мешке, который я нашел на горе?
— Конечно, помню. Какой-то металлический таз, кирка, молоток.
— Нет, не верно, не таз. Это был пэн — прибор для промывки золота. По-русски он называется «лоток», хотя настоящий лоток бывает больше и сделан из дерева. Вы понимаете, что это значит?
— ??!!
— Это значит, что золото есть золото, — твердо говорит Кнудсен, — а все остальное есть ерунда. Неужели вы сомневаетесь, что Кобелев — убийца? Это можно понять с первого взгляда. Обыкновенная золотая история. Кобелев подбил Алексеенко идти с ним мыть золото. Старо, как черт. Кобелев, конечно, оказался жадным и убил своего товарища. При этом могли быть чукчи. Но чукчи никогда не вмешиваются в дела русских людей. Они боятся быть втянутыми в раздор.
— Но если вы знали это, отчего вы молчали? Наконец, неужели весь его рассказ был выдумкой — сладкая глина, племя диких юкагиров, голод на побережье?
Кнудсен смотрит на меня. В глазах его — упорная и тяжелая мысль.
— «Но если вы знали это, отчего вы молчали?» Не надо вмешивать себя в золотое дело. Если бы я был молод, я бросил бы якорь в Чигайакатыне и зимовал бы там, разыскивая прииск. Кто знает — здесь могла быть вторая Аляска. Но сейчас я не в том возрасте. Можно думать, что Кобелев еще когда-нибудь приедет в Сиаттль и будет стоить миллион долларов, если ему дадут работать.
— Но не может быть, чтобы у него хватило фантазии выдумать такой рассказ. Подумайте, сладкая глина! — восклицаю я.
— Это не обязательно выдумка, — бросает Кнудсен, — я неоднократно слышал подобные рассказы. Съедобная глина существует. Я думаю, речь идет об одном из сортов сукновальной глины. Голод также существует. Мы с вами видели его последствия. Могут кочевать по тундре племена юкагиров, не обрусевшие, как на Колыме. Все это правда. И даже то, что чукчи хотели убить Алексеенко, тоже может быть правда. Даже наверное правда. Иначе чукча просто смолчал бы, а не рассказывал бы нам фантастическую историю. Но все-таки Алексеенко не мог быть убит чукчами, и я вам скажу почему. Чукчи никогда не хоронят тех, кого убивают, Алексеенко был похоронен на священном холме. Один из черепов, которые мы там видели, принадлежал ему. Я знаю это потому, что чукчи положили мешок, принадлежавший Алексеенке, среди могильников. Так они всегда делают. Покойник должен забирать имущество с собой. О, я знаю юкагиров и знаю Колыму, Чукотку, туземцев и русских! Я понимаю их очень хорошо.
— Да! Все ясно, — взвизгивает Боббс. Он в восторге от этой таинственной истории. — В Азии всегда происходят такие истории. Но азиаты не умеют доводить до конца свои дела. Это делают только американцы. Посмотрите на земной шар. Везде в чести добрый американский доллар. Везде ходят американские суда и везут американские машины. Американец поступил бы не так. Он установил бы здесь драгу и бросил бы в море пэн.
Кнудсен уходит в свою каюту. Он потерял интерес ко всей этой истории. Его занимают только льды. Мы закуриваем сигары. Боббс крутит ручку граммофона, стоящего в углу кают-компании. Он ставит большую пластинку с надписью: «Американизм» — речь Варрена Гардинга. Шипя и застревая, вылетают из рупора первые слова, произносимые гнусавым и слегка хриплым голосом. Вот откуда Боббс берет свою мудрость. Это его евангелие.
«Леди и джентльмены… дух первых пионеров, с ружьем и топором, проникавших в леса Америки… культура и цивилизация, завоевывающие самые отдаленные уголки мира… Миролюбие американского народа… наше здание стоит на крепкой основе… Леди и джентльмены!»…
Третий раз наступили сумерки. Порывисто задувает ветер. Льды опять начинают раздвигаться и отходят куда-то вбок. Полыньи стали огромными, как черные пропасти. Нас несет на восток.
Свободное море
2 сентября 1928 года
Как быстро все это произошло! Могло ли мне еще неделю назад прийти в голову, что сегодня я буду на пути в Америку. «Нанук» потерпел аварийную поломку и не может продолжать путь. Плохо работает руль. В машине пробиты сепараторы, и из них выходят прогорклые газы, наполняя зловонием всю шхуну. Свободные от вахты матросы стоят возле сепараторов, поминутно обвертывая их мокрыми тряпками.
За эти несколько дней я много раз готовился к смерти. Сейчас мне странно ощущать обычность мира, снова установившегося вокруг меня. Однако это чувство быстро проходит. Мне хочется пойти в кают-компанию — я слышу: там пьют чай, звенят ложечки и Кнудсен смеется какой-то шутке Боббса — и начать рассказывать о пережитом. И все-таки я не двигаюсь и остаюсь в своей каюте. У меня такое состояние, как будто я обращен в пустырь, разрушен и разбит ветром, словно через меня прошел центр урагана.
Шторм начался в четверг.
Я проснулся в своей каюте в три часа утра. Вокруг была спокойная тишина движения. Глухо ходила машина где-то в глубине судна. За стеной плескалась бесконечность, набегая слабым шорохом волн. Потрясающее одиночество полярной ночи сдавливало меня. Я представил себе темный шевелящийся океан, по которому плывут медленные безглазые льдины. И среди этих льдин, вод, темноты, уходящей в полюс, движется шхуна Олафа Кнудсена. На ней светится электричество и едут два десятка людей.