Владимир Зазубрин - Два мира (сборник)
Барановский обрадовался:
— Как у вас тут, интересно, красные жили? Расскажите, что они говорили про нас, про войну, вообще какие у них порядки?
Никифор замялся:
— Известно, чего говорили, как уж враги, так, значит, враги.
Настя резко обернулась к кузнецу:
— Ты, Никифор, не мнись, а говори толком, что, как и чего. Не гляди на него, что он в погонах, он хоть и офицер, а вовсе не белый.
Фома фыркнул и, опрокинув свой стакан, закатился долгим смехом.
— А ты, Фома, не фыркай. Не понимаешь ничего, и молчи. Ишь раскатился! — прикрикнула на него Настя.
Фома, видя, что командир молчит, не поддерживает его, не останавливает хозяйку, немного обиделся:
— Конечно, вы много понимаете. Вам сверху-то видней.
Фома закурил и вышел на улицу. Никифор молча дул в блюдечко. Настя опять обернулась к нему:
— Слышишь, Никифор, нечего сопеть-то. С тобой, как с человеком, хотят поговорить, а ты, как медведь, молчишь. Я тебе, Иван Николаевич, прямо скажу, — обратилась она к Барановскому. — Этот кузнец у нас первеющий большевик в селе. Сейчас он, видишь, христосиком прикинулся и на икону крестится, и тебя вашим благородием называет, а послушал бы ты, как он этих ваших благородий-то прохватывал. О красных порядках он очень даже хорошо знает и все может тебе рассказать.
Кузнец перестал пить чай, побледнел и заспешил с оправданиями:
— Ты что, Настасья, белены, что ли, объелась, какой же я большевик? Неужто вы бабьей болтовне доверите, ваше благородие?
Долго говорил офицер, стараясь осторожно подойти поближе к кузнецу, вызвать его на откровенность. Никифор, видя, что офицер не арестовывает его, не кричит, не ругает, а говорит ласково, тихо, стал успокаиваться. Барановский умело поддерживал разговор, и мало-помалу кузнец увлекся, принялся с жаром рассказывать офицеру обо всем, что пришлось ему увидать и услышать у красных.
— Там, я вам скажу, порядок так порядок, — горячился Никифор. — Уж этого баловства никакого нет. Чтобы там крестьянина обидеть, даром что взять, Боже упаси! А если какой найдется такой охальник, так сейчас его к стенке. Очень строго насчет этого. Ну, с командирами они как с товарищами обращаются, так и называют — товарищ командир. Но уж в строю, извини, командир — как командир. Приказал — и кончено. Насчет обмундирования у них не больно важно. Супротив вашего им далеко. У вас, посмотришь, солдаты как купцы одеты, и подарки им, и всякая такая штука. Хоть сегодня, я посмотрел, на празднике чего только не надарили им. Сразу видать, что у вас богачи, мильонщики делом-то всем ворочают, хотят народ-то задобрить, подкупить, чтобы он, значит, за них стоял. У красных насчет этого потуже. Правда, харч у них хороший, но до вашего далеко, потому у них за спиной голодная Рассея, там ведь тоже всех накормить надо.
А насчет всего прочего взять-то им негде, потому там все бедняки дерутся и управляют государством-то сами рабочие и крестьяне. Известно, нашему брату откуда взять такое богатство? Может, когда война кончится, наладится работа на фабриках, и все будет, а пока что туговато, — обстоятельно объяснял кузнец.
Барановский смотрел на смуглое, со следами копоти, лицо кузнеца, на его серые умные глаза, слушал его голос, сильный, звучащий нотками непоколебимой веры в новую жизнь, в «коммунию», и в его пылком воображении раскрывались грандиозные картины жизни нового, прекрасного мира.
Кузнец ушел. Настя принялась убирать со стола. Барановский сидел в глубокой задумчивости, разбираясь в массе мыслей, возбужденных отрывочными рассказами Никифора.
— Милый, не ходи ты на войну, — начала Настя, — убьют тебя там. Да и за кого ты пойдешь драться? За что? А с кем? Ведь ты сам говоришь, что у красных порядки хорошие. Не ходи, дорогой ты мой, останься у меня. У нас мужики народ дружный, спрячем тебя, никто не найдет. А как красные придут, вот ты и свободен будешь.
— Я давно об этом думал, Настя. У меня даже хранится приказ красных, где они говорят, чтобы всех перебежчиков принимали и делили бы с ними хлеб-соль. Там у них есть такая фраза: «Увидев, на чьей стороне правда и сила, не только солдаты Колчака, но и многие из его офицеров будут честно работать в Советской республике». И вот я думаю бежать к красным и боюсь. Ведь и ваши-то крестьяне, пожалуй, чего доброго, выдадут, если здесь остаться?
— Голову даю на отсечение — не выдадут.
Барановский задумался, горько улыбнулся.
— А ты думаешь, красные-то меня так и примут с распростертыми объятиями? Скажут: золотопогонник — и поставят к забору.
Настя молчала, и слезинки быстро капали у нее из глаз.
Время летело быстро. Срок отдыха дивизии близился к концу. Офицеры в полку развлекались, как могли. Ко многим из них приехали жены, вызванные телеграммами.
В местной школе часто устраивали семейные вечера с танцами, картами и выпивкой. Скуки ради флиртовали все отчаянно. Подпоручик Петин был удостоен высоким вниманием самой супруги командира полка.
— Точно нарошно сговоримшись, все это они делают, — недоумевали мужики.
— Один ахвицер отбил у другого жану, ан, смотришь, и у няво-то своя с другим улетела. Чудеса!
Кузнец Никифор, сердитый и черный, стоял среди кучки односельчан.
— Ты целый день горб гни, а они только пьянствуют, баб друг у друга воруют да хлеб переводят, а откуда они берут его? С чьего поля? Все с нас, дураков. Эх, так бы я их всех! У-у-у!
Никифор сжал кулаки и грозил в сторону школы, откуда неслись звуки веселых танцев.
Срок отдыха истек, и дивизию потребовали на фронт. В день выступления из Утиного н-цев подняли до рассвета. Ночь была холодная, ветреная, шел мелкий затяжной осенний дождь. На улицах нога вязла в липкой и жидкой грязи. Люди зябко кутались в поднятые воротники шинелей.
Мотовилов со своей компанией стоял на крыльце ротной канцелярии, дожидаясь, пока фельдфебель выстроит роту.
— Первый батальон, смирна-а-а, господа офицеры! — заревел батальонный. Офицеры вытянулись.
— Господа офицеры! Здорово, лихие н-цы, — поздоровался командир полка.
Сонными голосами, вразброд, ответили н-цы. Настя не вышла на улицу провожать Барановского, боясь, что ее слезы заметят односельчане. Они простились дома. Настя, глухо рыдая, припала лицом к окну, не сводила глаз с темного силуэта офицера. Она видела сквозь тяжелую муть рассвета, как Фома подвел ему лошадь, как он сел в седло. В ушах ее долго звенели последние его слова: «Девятая рота, шагом марш!» А в глазах мелькали сгорбившиеся, озябшие фигуры солдат, тяжело шагающих по вязкой грязи улицы.
Глава 19 НЕ БЕСПОКОЙСЯ, МИЛОЧКА
На улицах, под ногами, расплываясь, чавкала липкая, жидкая грязь, серели лужи. Было скользко и холодно. Толпа на тротуарах двигалась тихо, осторожно ступая, засучив концы брюк, засунув руки в карманы, спрятавшись в воротники, надвинув шляпы. На заборах, в витринах магазинов плакали, кисли от дождя белые бумажки:
Братья христиане!
Настал час, когда мы должны спросить себя,
идем ли мы с Христом или против него.
Толпа, слепая, озябшая, ползла мимо, не замечая.
Они шли. Почти все с крестами. На золотых цепочках, на серебряных, на шнурах. Но не все ли равно? На фронте положение было безнадежное. Не поможет. Нет. Все равно. Закрытые шляпками, зонтиками, они не хотели думать. Все равно. В дождь хорошо сидеть у огня. Под теплым одеялом. Дремать.
Стена кусками роняла размокшую бумагу. Ветер подхватывал черно-белые кружева воззваний, тискал в грязь, швырял на тротуары. Вывески скрипели. Недалеко стучал завод. Сотня рабочих чинила пулеметы. Люди в погонах, с винтовками стояли у них за спиной.
Толпа ползла. Из ресторана пахло жареным мясом. Бифштекс с кровью очень вкусен. В подвале, забившись в угол, грызла руки жена Иванова. Его вчера расстреляли на дворе завода. По подозрению.
Брызги грязи липли на сапоги, на короткие английские шинели. Винтовки с ложами из черного ореха резали плечи. Огромные вещевые мешки и сотни патронов гнули к земле. Скользко и сыро. Песня путалась, обмазанная грязью, глохла.
Сцепщик, трусливо озираясь, нырял под вагоны. Черные руки с усилием накидывали тяжелые цепи. Красные вагоны прыгали, покачивались. Из окон и дверей хохотали. Сильно несло спиртом. Визжали женщины.
Колокола говорили нежно, едва слышно. Ладан застилал глаза.
— Господу помолимся!
Живот у батюшки был круглый. Риза блестела золотом. Ветер не унимался. Белые лохмотья трепались на стенах:
Стремясь обеспечить крестьян землей на началах законных и справедливых, правительство с полной решительностью заявляет, что впредь никакие самовольные захваты ни казенных, ни общественных, ни частновладельческих земель допускаться не будут и все нарушители чужих земельных прав будут предаваться законному суду.