Евгений Белянкин - Генерал коммуны
Чернышев взял счеты. Щелкая костяшками, прикинул: все равно колхоз в барыше будет. Если колхозники получат так же, как в прошлом году, — останутся довольны. Вспомнил и последнее заседание правления, где обсуждалось предложение Русакова о гарантированном заработке колхозников. В душе он вроде и не согласен с секретарем парторганизации — какая уж гарантия, если все зависит от сезонности. Правленцы — им что, поддержали… Но с другой стороны… По-человечески — какое дело колхознику до сезонности? В этом, наверно, и есть главная правота Русакова. Видит он дальше меня. Только в планах да на бумаге куда легче…
Василий Иванович даже закряхтел от мыслей таких и сразу почувствовал боль в пояснице.
Вот жизнь — скрутило со всех сторон. Раньше — проще.
Как председатель дело повел, так и вышло. Раньше — чего там, приноравливайся к району, и дела твои как по маслу. Сейчас что-то не получается. Жизнь иная совсем… Сейчас к работе все тянутся, все хотят быть генералами…
Рассуждая так, председатель собой был недоволен. Эх, Василий Иванович, неужто стареешь ты?..
В окно постучали. Егор Егорыч Мартьянов пришел сказать, что все комбайны перешли на прямую уборку. Чернышев взбесился. И уже больше не слушал, что говорил ему бригадир: забыв про боль в пояснице, кружил по горнице…
Егор Егорыч опешил.
— А я думал, что вы с агрономом согласовали…
— Теща думала на печи!
Накинув пиджак, не завязав свой традиционный галстук. Чапай ринулся к выходу.
— Ты куда? — взмолилась жена. — Вот леший!
Чернышев сам пошел домой к шоферу и привел его в гараж. Приказал:
— На ток.
Всю дорогу Чапай шевелил губами. Но вслух, шоферу — ни слова. Насупился. Гроза! Лучше не трогай.
На току без лишних разговоров обошел вороха зерна, строго прикрикнул на девчонок, крутивших веялки, — те сразу как-то притихли; потом прошелся и там, где подбрасывали, перелопачивая, зерно, — машина не справлялась с очисткой; увидев Мокея Зябликова, подозвал его к себе.
— А ты почему не с пчелами?
— Горячие денечки, товарищ председатель, — не растерялся Мокей. — Пособить надо. Там и помощница сейчас управится, а здесь глаз нужен: Сергей Павлович попросил — вроде начальником тока…
— Вот как…
Чернышев сел в машину и приказал ехать в район, в райком.
— Ну, бабоньки, Чапай — злющий, что собака с цепи, не подходи, — судачила Акулька Демкина. — Я ему здравствуй, а он только, бабоньки, насупился — и мимо…
— На то он и Чапай, — резонно пояснил Мокей. — Командир. Если с каждым останавливаться да лясы точить, да раскланиваться — не работа будет, а посиделки… А вам, бабы, только бы раскланиваться!..
— Небось Русаков вежлив, не смотри, что молодой. Поразмыслив, Мокей на это ничего не сказал.
— Ну что ты едешь, как на похороны, — бросил Чернышев нетерпеливо шоферу.
— Это вам кажется, Василий Иванович.
— Мне теперь многое кажется. Кажется, что я уже и не председатель.
Он глядел на бегущие за окном поля, не видя их. «Все комбайны на прямую! — кипел Чернышев. — Нет, так не пойдет. Я этому генералу сейчас устрою заутреню. Наверно, ему уже икается».
С уверенностью, что делает правильное дело, Чернышев вошел в приемную Батова.
— Занят, — сказала секретарша. — У него Еремин.
— Еремин?
Чернышев постоял с минуту и тихо, словно из комнаты больного, вышел на улицу. Сел в машину и бросил шоферу:
— Гони в Александровку.
«Отошло», — подумал шофер. И вежливо повернулся к председателю: —Это мы, Василий Иванович, мигом!
32
Опять заволокло небо. Серое, невзрачное, оно наводило тоску. Казалось, дождю и холоду не будет конца — вот выдалось лето!
У Чернышева болела поясница. И не столько поясница — душа болела.
Приехал Волнов… Долго и аккуратно очищал сапоги возле правления. Клавдия Мартьянова первой заметила начальство и тут же сообщила об этом Василию Ивановичу. Чернышев вышел на крыльцо навстречу. Сухо поздоровались. Обычно Волнов заходил в председательский кабинет, а тут сразу предложил поехать в какую-либо бригаду.
В «газике» все больше молчали. Волнов, свободно откинувшись на сиденье, думал о чем-то своем, Чернышев не мешал ему, а сам нервничал. Когда позади остался выгон и по обеим сторонам побежала прибитая ветром и дождем к земле пшеница, Волнов спросил о распашке парового клина. О Русакове — ни слова. Чернышев согласно кивнул головой: как же, мол, пашем… И поскорее перевел разговор «на пшеничку»: в валки свалили, а о погоде не подумали.
Волнов кисло улыбнулся.
— А вот Остроухов у вас работяга. Тянет, ничего не скажешь, техникой все тянет. Что бы вы без него делали?
Председатель промолчал.
Волнов был явно чем-то недоволен. Морщил лоб, бросал короткие фразы: «Это что, Русаков решил?» или: «Это и есть зябь? Было же решение к сегодняшнему дню поднять на пятьдесят процентов! А у тебя что?»
Чернышев, собственно, мог оправдаться, сказать Волнову, что они поторопятся с зябью. Но, видя, как быстро наливается гневом лицо Волнова, лишь хмурил брови и молчал. «Пропади ты пропадом, одни только указания и умеет давать», — думал Чернышев.
— А где Русаков?
— Русаков во второй бригаде.
— Видимо, он тебя в чем-то устраивает, товарищ председатель, раз ты так легко идешь на поводу у агронома. Или побаиваешься его как парторга…
— У него есть свои достоинства. — Чернышева злил тон Волнова.
Волнов недоуменно посмотрел на председателя.
— Свобода хозяйствования вам дана не для того, чтобы вы поплевывали на установки из района, — сказал Волнов с назиданием.
Выглянуло солнце. В хромовых, забрызганных грязью сапогах Волнов стоял посреди поля у межи — плотный, коренастый, похожий чем-то на дуб, крепко вросший в землю. Твердый подбородок, прямой с горбинкой нос, красивый высокий лоб, жесткие, но умные, выразительные глаза, — на лице воля, характер… Стоял Волнов, понимая и зная себе цену. И тяжелым хозяйским взглядом мерял все вокруг.
— Т… тэк! — повернулся он к председателю, — ты, значит, думаешь, что управление теперь обесценено. Заруби себе на носу, Василий Иванович, управление не для того существует, чтобы с ним не считаться. — И сухо подал руку.
Чернышев тут же поехал домой. И обедать, и ужинать — сразу заодно. За столом выпил стопку, крякнул от удовольствия: «Что же, теперь можно и о делах подумать — спокойно, по-домашнему… На-кась, выкуси, Василий Иванович, — добродушно ехидничал он над собою. — Кончилась твоя председательская карьера. И в милости теперь не будешь, если начальству на больную мозоль наступил, это уж так…» И раскрасневшись от выпитого, горестно подумал: «Эх ты, Чапай! Какой ты Чапай?»
— Ты мне вот что, хозяюшка, скажи, — позвал жену Чернышев, — могу я быть председателем? Ну скажи по-честному — могу?
— Знаешь, — сказала жена, — ложись ты спать. Утро вечера мудренее.
— И на этом спасибо. Тоже добрые слова. — И Чернышев пошел к постели.
Но разве уснешь? Ворочался. Мучали все те же мысли.
Чего греха таить, не был он плохим председателем. И хозяйство в Александровке не на плохом счету. И колхозники его уважали — каждый год выбирали и, боясь, что пришлют другого, на всякие поблажки шли. Свой председатель, с ним жить можно. А знали и таких, которые все по ветру пускали. Этот и с районом ладит, и своему, когда надо, спуску не даст, прижать так уж прижмет. А сейчас время какое-то непонятное, что-то покачнулось в работе, как будто по зыбкой трясине идешь… Попробуй, прижми или обидь колхозника — тебе сразу черт знает что пришьют… Вот и попробуй, к новым порядкам сразу-то и не приладишься…
Вот она, жизнь председательская…
И ведь знал, что проку от Русакова не будет, знал!
Не надо б его секретарем, не надо бы. А теперь расхлебывай кашу, Василь Иванович!
Чернышев откинул одеяло — жарко, в нижнем белье сел на кровать. Прислушался: в соседней комнате жена о чем-то спорила с дочкой.
— Мотя, принеси напиться.
Открылась дверь, резко ударил из кухни электрический свет. Вошла жена с кружкой холодного кваса.
— Почему не спишь?
— Уснешь с вами. Чего она там набедокурила?
— Косичек не хочет. Давай ей прическу модную.
— Вот стиляга! — ворчливо заметил Чернышев. — Я ей, смотри, всыплю ремнем, моднице! Уроки хотя бы выучила?
Растет дочь. По моде одеваться хочет. Ворчать-то, конечно, стоит, да ведь как и не порадоваться, растет!..
Жена ушла. И снова — все те же мысли. Что ни говори, а многое изменилось в жизни. В прошлый раз выговаривал жене Беднякова, так она на дыбы;
— Что кричишь? Не можешь сказать по-человечески, что ли? Вон Русаков-то — умеет, а ты?
И обезоружила. Раньше никто вроде не обижался на его грубость, а теперь обижаются.