Илья Бражнин - Даша Светлова
Я бросаю телефонную трубку. Я смотрю каждую минуту на часы, потом вскидываю на плечи жакетку и, застегиваясь по дороге, бегу по лестнице вниз. У ворот я хожу взад и вперед, как заводная. Меня сжигает нетерпение. Я хочу видеть его лицо и сказать ему что-то чрезвычайно важное. Что — я не знаю, но я не думаю об этом. Все скажется само собой. Пусть только он придет… Милый… милый… Я хожу взад и вперед перед воротами. Его все нет. Я едва не плачу от нетерпения, и, когда он приходит, я смотрю на него злыми глазами.
— Ты не очень-то торопишься, — говорю я, покусывая губы, хотя легко заметить, что он запыхался от быстрой ходьбы.
— Я вижу, что мне и незачем было спешить, — говорит он обиженно.
— Ну что же. Ты можешь итти домой, если тебе неприятно здесь быть.
Он ничего не отвечает. Я говорю слишком громко. Прохожие оборачиваются.
— Зачем все это? — говорит он тихо, и голос его точно готовая сорваться струна. — Зачем все это?
Сердце у меня падает. Я чувствую, что у меня подкашиваются ноги. Я вздрагиваю от жалости к нему и опускаю руки.
— Я не знаю, что со мной, — говорю я растерянно и грустно. — Помоги мне.
Я протягиваю к нему руку. Он берет ее и быстро вскидывает голову. Шляпа падает за его спину. Он не замечает. Глаза его теплятся, как звезды.
— Ничего, — говорит он ободряюще. — Ничего, Дашенька.
Он покрывает мою руку своей и тихонько поглаживает ее.
— У тебя свалилась шляпа, — говорю я, улыбаясь и вся согретая его глазами.
— Да?
Он поворачивается и хочет нагнуться за ней. Я предупреждаю его движение и подымаю шляпу. Мне приятно держать ее, и я, не выпуская шляпы из своих рук, иду через двор. Он идет следом за мной. Мы медленно подымаемся по лестнице, и мне хочется, чтобы она была бесконечной.
Подобные сцены разыгрывались часто. Когда я успокаивалась и пыталась рассуждать здраво, они казались нелепыми и бессмысленными. Я страшно ругала себя, а потом все начиналось сначала. Я хотела быть иной, совсем иной и не могла. Вообще, казалось, все должно быть иначе. В самом деле — что могло мешать нам? Чувство наше было взаимно, и оно не было легковесным увлечением. Оно было испытано временем, оно было таким, какое бывает только раз в жизни. Оба мы были людьми свободными, и жизненные начала, жизненные идеи, понимание жизни у нас не разноречили. Все приобрело счастливую ясность, и вот тогда-то, именно, вдруг начался у меня этот странный бунт против своего счастья. И это длилось больше года.
— Но почему? Почему? — спрашивал Вашинцев, мучительно доискиваясь причин моего отталкивания.
Я не знала, что ответить. Я молчала или говорила в смятении:
— Ну, подождем… Подождем еще немного.
— Хорошо, — уныло соглашался Вашинцев. — Если ты так хочешь, конечно. Но чего ты ждешь? Чего? Ты не уверена во мне? Да?
— Нет, нет. Что ты!
— В себе?
Я отрицательно мотала головой.
— Тогда в чем же дело?
— Пожалуйста. Ну, пожалуйста, — умоляла я. — Не будем об этом. Ну разве тебе плохо так со мной?
Я заглядывала ему в глаза. Они были грустны. Он не говорил больше об этом, но я видела — ему было тяжело. Так проходило недели две-три, и разговор возникал сам собой снова, хотя и на иной лад.
— Ну, постой, — говорила я. — Вот окончу институт, тогда…
— Но почему нужно ждать окончания института? Разве со мной ты станешь глупей, чем была одна, и будешь хуже учиться? Или ты думаешь, что я буду мешать тебе?
— А если я тебе буду мешать? Это будет лучше?
— Ну, об этом уж мне позволь судить.
— Почему только тебе? А я, думаешь, не могу об этом иметь суждение?
— Можешь, конечно. Но я себе не представляю, как ты… ты можешь мне помешать. Как можно вообще об этом говорить.
— Можно, — упрямилась я. — И не только можно, но и должно. Ты большой человек, — пожалуйста, помолчи, — ты большой человек, а я студенточка. Я приду и сяду к тебе на шею, и буду болтать ногами и сосать леденцы? Так? И ты думаешь — это меня устраивает? Ты думаешь — мне нужна твоя широкая спина, надежно укрывающая от житейских бурь? Да?
— Вовсе нет. Я ничего не думаю. И я не вижу, по правде говоря, при чем здесь спина и леденцы и прочее. Ты учишься, у тебя есть дело…
— Ученье — это еще не дело. Это еще подготовка к делу. Вообще я хочу играть на равных. Понял?
Вашинцев уныло качал головой и говорил, отвернувшись и совсем тихо:
— Слишком много оговорок и оглядок. Когда любят, так много не говорят.
— Ах, оставь, пожалуйста, свои афоризмы… Любовь нема, любовь глуха, любовь слепа… Кому нужна эта инвалидная глухонемая любовь?
Вашинцев умолкал. И, конечно, не потому, что доводы мои очень уж победительны были, а потому, что, видимо, подозревал, что, кроме старательно приводимых доводов, есть и другие, о которых я умалчиваю. И они в самом деле были. Меня обуревал страх любви, и особенно пугала, отталкивала физическая сторона ее. Я была как отравленная. Душу мою сторожил рыжий хромой призрак. Он поднялся из архангельских лесов на пятый этаж огромного ленинградского дома и бродил по углам моей комнаты. У меня открылись старые раны, и тогда именно, когда, казалось, что они давно зарубцевались. Я ужасно мучилась. Я казнила себя за то, в чем не была виновата. Я летела навстречу к моему единственному, но когда он приближался ко мне, я отшатывалась.
Вашинцев был нежен и терпелив. Он, должно быть, все понимал. Он не спрашивал больше «почему». Он ни о чем не спрашивал. Он был внимателен и заботлив, как нянька. Мучительные сцены прекратились. Только изредка накатывало на меня вдруг с новой силой прежнее раздражение, и я издевалась над терпеливой заботливостью Вашинцева. «Ты недостаточно настойчив, — говорила я, зло усмехаясь. — Ты не мужчина».
Он виновато улыбался — этот смущенный большущий человечище. Это выбивало у меня из рук последнее оружие. Я утихала. Мы шли на улицу, на Острова. Парки и улицы были полны моих друзей и товарищей. Я шла в институт, там тоже были мои друзья и товарищи. Жизнь была пропитана озоном. У меня начинали блестеть глаза. Подходили выпускные экзамены. Но тут вдруг сорвался Вашинцев.
— К чорту! Не могу больше. Уеду на Камчатку.
Вашинцев судорожно оттягивал пальцами воротник, будто он душил его. Я стояла бледная как мел. Он убегал.
Выпускные экзамены дались мне довольно трудно. Приходилось очень много заниматься. Я не жалела горба, зато и вымоталась ужасно. Даже когда все уже было кончено, я несколько дней не могла отдышаться и привыкнуть к тому, что не надо больше заниматься, не надо больше ездить в институт. Я не знала, куда девать себя, и даже радости особой как будто не ощущала. Только на выпускном вечере, увидев всех наших ребят вместе — принаряженных, возбужденных, радостных, шумных, — я наконец почувствовала, поняла, что кончила институт, что могу так же вот, как они, шуметь и радоваться. Это ведь часто случается, что свои собственные чувства и переживания становятся полными и понятными только тогда, когда видишь их в окружающих, когда они разделены.
Впрочем, разошлась я не сразу. Немного стесняли некоторая торжественность обстановки и сковывавшие мелочи, вроде непривычки быть у всех на виду в хорошем платье. Собственно говоря, это было вообще первое и в то же время единственное мое платье. Обычно я и в будни и в праздники ходила в блузочке и в юбке. К выпускному вечеру я решила, однако, наскрести на платье. Кое-что от стипендии урвала, кое-что заработала чертежами и купила шелку. Шелк, правда, недорогой был, но вполне приличный.
Цвет очень славный, приятный подобрался — светло-светлозеленый, вроде салатного. Фасон тоже удачный получился. Лиф гладкий, обтянутый, книзу широкий клеш. Рукав длинный, свободный, собранный у самого запястья. Вырез спереди круглый, не так большой, а сзади треугольником и довольно низкий. Поясок из того же шелка, но довольно широкий, собранный, с зеленой же пряжкой.
В общем платье славненькое получилось и к лицу. Беда вышла с ногами. Старые черные мои туфли к такому платью совершенно не подходили, да вообще плохи стали, а на новые у меня силенок нехватило. Не знаю уж, как бы я из положения вышла, если бы Соня Бах не выручила. У ее тетки оказались какие-то светлые туфли и как раз мне по ноге. Они не выглядели, конечно, новыми — подошва давно протерлась и каблуки порядочно стоптались, но верх все еще был хороший, что и требовалось доказать. Я отдала подбить новые набоечки на каблуки, что было мне по средствам, и получила таким образом на вечер «бальные» туфли. Правда, в сапожной мастерской очень удивились, что набойки подбиваются под туфли с дырявой подошвой, но где ж им было входить в наши студенческие обстоятельства.
Последний разорительный расход пришелся все на те же бедные мои ноги. Нужно было купить в тон туфель чулки. Я купила их и перекинула обед с ближайших четырех дней в неопределенное будущее. В результате всех этих жертв все устроилось прекрасно.