Ион Друцэ - Бремя нашей доброты
По старой Памынтенской дороге, утопая в пыли, днем и ночью шли войска. Неслись, подпрыгивая, автомашины с простреленными ветровыми стеклами — две пули, две аккуратно просверленные дырочки, одна почти против руля, чуть выше, а вторая против того места, на котором обычно сидит рядом с шофером офицер. Два точных выстрела, две мгновенные смерти, а машина подпрыгивает по булыжнику, и они сидят на своих местах, усталый шофер и хмурый лейтенант. Едут себе по степи, словно совсем забыли, что их недавно убили наповал. У них есть карта, есть приказ, они едут в длинной военной колонне, и против каждого из них зияет в ветровом стекле жестокий глазок побежденной смерти.
Войска возвращались с фронта. За их спинами, в Карпатах, днем и ночью гремели бои, но они уже не слышали шума этих боев. Они мечтательно улыбались предстоящей короткой передышке, сворачивали с большой Памынтенской дороги, останавливались в степных деревушках. Они ехали горячие, злые и отчаянные, ехали медленно, чтобы поостыть, привыкнуть к новому ритму тыловой жизни. Крепко стиснутые зубы еще сводили счеты с врагом, добивали его, а глаза уже улыбались осенней знойной степи, и между тем, что было вчера и что должно было свершиться завтра, светились раскаленные угольки махорочных козьих ножек.
Вдоль всей Памынтенской дороги встречали их, стоя на обочинах, женщины, дети, старики. Женщины держали в руках узелочки с нехитрыми гостинцами и не решались подойти, колонны двигались быстро, это были военные колонны, они не могли останавливаться ради скромного угощения. Ребятишки вертелись как на иголках, у них были приготовлены бесчисленные вопросы, относящиеся к военному искусству, к наградам, к способам их получения, но земля вздрагивала под танками, машины стонали, и они, широко раскрыв детские глаза, пропускали в свою душу эту картину возвращения войск с фронта, запоминая ее, помимо своей воли, на всю жизнь. Старики стояли строгие, силясь вспомнить, какая дорога и куда ведет, с тем чтобы в случае надобности ответить коротко, по-военному. А колонны все шли и шли.
Как только первые машины свернули с большой дороги и разнесся слух, что они остановились надолго в какой-то деревушке, между степными пахарями разгорелись страсти: всем хотелось заполучить в свою деревню хоть бы несколько машин с солдатами, и люди из разных деревень стояли на старой Памынтенской дороге с аккуратно завернутыми в полотенце караваями хлеба, со щепоткой соли в спичечном коробке, стояли целыми днями, потому что было наказано без солдат, без гостей не возвращаться.
И какая это была радость в те годы — русский солдат в выцветшей пилотке с пятиконечной звездой! Этот солдат нужен был каждому дому, он был для них всем: и начальником, который мог легко распутать все недоразумения с сельсоветом, и военным стратегом, умеющим растолковать движение фронтов, и гостем, с которым можно выпить стаканчик-другой, и пророком, который мог бы поведать им об их будущей жизни, и щедрым богачом, у которого можно выпросить пару литров бензина для керосинки, старый скат для подметок.
Русские умели всем своим существом угадывать присутствие врага, и когда этот русский солдат шел с широко расстегнутым воротом, беззаботно позванивая мелкими медными пуговками, значило, что на сто верст вокруг царит абсолютный порядок. Остывая от недавних боев, солдаты с каким-то изумлением смотрели на сновавших кругом ребятишек: им были в диковинку и этот нехитрый лепет, и тоненькие голоски, и вихорок, который так и просится, чтоб его погладила большая, тяжелая, любящая рука…
Чутуре, как нарочно, опять не повезло. Она лежала слишком далеко от Памынтенской дороги, к ней вел узкий проселок, два полуразрушенных моста, а военным машинам не нравились ни проселочная дорога, ни разрушенные мосты. В самых маленьких, никогда ничем не славившихся деревушках уже стояли войска, а у Чутуры не было ни одной звездочки, ни одной гармошки, ни одного живого, перченого русского слова. А дни шли, время длинных, беспрерывных колонн миновало, и на старой Памынтенской дороге уже редко когда появлялась цепочка военных машин, да и они сворачивали куда-то в сторону. Отчаявшиеся чутуряне ходили к Памынтенской дороге чуть ли не всей деревней испытывать счастье.
Один только Онаке Карабуш ни разу не ходил встречать солдат. У него появилось новое, весьма важное занятие: он вставал чуть свет, забирался по скрипучей лесенке на полутемный чердак и набивал карманы прошлогодними, перемешанными с пылью семечками. Спустившись, он вставал перед своим убитым горем домиком и, мужественно, честно разделяя его боль, щелкал семечки. Он отдался весь, с головы до ног, этому пустому занятию и ждал, когда приедет за ним военная машина с двумя милиционерами и один из этих милиционеров, вытащив револьвер из кобуры, скажет: «Ну, старик, залезай… Хватит семечки грызть».
Он знал, что с приездом машины его жизнь кончится, оборвется, и, странное дело, совершенно не жалел об этом. С него было достаточно и того, что он прожил. Он даже гордился построенным своими руками домиком. Он был порядочным человеком, исполнил по отношению к Чутуре все свои обязанности, вернул все долги, ну а то, что сам он почти ничего хорошего не видел, так это ведь было его личным делом.
Семечки были плохие, все попадались или пустышки, или горькие, и их нужно было тут же сплевывать. За три дня у Карабуша распух язык от этих семечек, но он не мог без них дожидаться своей машины. Ему нужно было куда-то деть руки, чем-то занять их, а, кроме семечек, он ничего придумать не мог.
Стоя на виду у всей деревни и щелкая семечки, Карабуш где-то в глубине души надеялся, что, может, в Чутуру приедут войска и солдаты, остановившись у него на квартире и обсудив его жизнь, успокоят его. А с другой стороны, может, им не посоветуют останавливаться у Карабуша. Живя в сытой деревне, рассчитывать, что другие замолвят за тебя словечко, — это уже совсем пустое занятие.
Однажды рано утром, когда он только что залез на чердак и в темноте шарил руками по обмазанному глиной потолку в поисках семечек, послышался тяжелый разноголосый гул машин по чутурским улицам. Карабуш вздрогнул. Вобрав голову в плечи, как бы защищаясь, он быстро спустился с чердака. Вернулся на свое место перед домом и стал ждать. Он и сам не знал, чего ждет: не то машину, которая его увезет, не то свое счастье — свой единственный шанс.
Новые и старые «студебеккеры» плелись на малой скорости, солдаты играли на гармошках, сонные ребятишки висели на заборах, помигивая счастливыми глазами, женщины открывали ворота, и военные машины с непостижимой осторожностью въезжали, не зацепив ни единой доски. Мимо Карабуша проехали несколько машин, доехали до окраины, так ничего и не выбрав, вернулись обратно, но в сторону его дома никто, ни один солдат, не взглянул.
Первый заезд кончился. К обеду подоспела вторая колонна, и папаша Булгаре, покачиваясь в кабине на мягком сиденье, распределял солдат по своему усмотрению. И тут у Онакия зашевелилась надежда: Булгаре его любил, хорошо к нему относился, он это знал, и Булгаре не мог его обидеть. Карабуш даже вышел к калитке, но его обошли и на этот раз. Перед самым вечером приехало еще несколько машин, но они остановились, даже не доехав до дома Карабуша. Взбудораженная деревня уснула поздно, под самое утро. Карабуш не спал всю ночь. Его бедный дворик был, кажется, единственным в Чутуре, где не пахло бензином, в его доме на гвоздях не висели шинели, под лавками не лежали автоматы. К тому же и семечки на чердаке кончились.
— Эй, папаша!..
Онакий Карабуш выскочил в одном нижнем белье. Слегка нацелившись в его ворота передними колесами, стояла зеленая полуторка. Над деревней висела предутренняя дымка тумана, а высокий солдат, проверяя, все ли у него пуговицы застегнуты, словно предстояла беседа с начальником, спросил как-то по-девичьи скромно:
— Папаша, нельзя бы мне у вас…
За те несколько секунд, пока Карабуш шел открывать ворота усталой, нетвердой походкой, словно шел по скользкому дну бурной реки, он подумал: какая это, в сущности, огромная и непостижимая для одного человеческого разума страна — Россия! Жить с ней удивительно легко, но жить с ней можно, только будучи сильным, потому что и в правоте и в неправоте своей у нее удивительно тяжелая и сильная рука. И он больше ни о чем не думал. Он радовался тому, что и у него наконец появился гость. Эта потрепанная полуторка уравнивала его в правах со всей остальной Чутурой, со всем миром. Открыв ворота, Карабуш засучил рукава, и даже если бы та машина была без мотора, без колес, он бы все равно затолкал ее во двор.
Солдата звали Николаем. Он больше никогда ничего не прибавлял к этому простому имени — ни отчества, ни фамилии, ни звания, хотя Карабуш как-то видел на его старой шинели погоны с нашивками сержанта. По натуре Николай был человеком неразговорчивым; вернее, не то что неразговорчивым, он просто придавал любой беседе высокий и торжественный смысл. Разговаривая с человеком, он, казалось, совершал одно из величайших таинств природы, старался брать слова в их светлой целостности, вместе с дыханием, вместе с интонацией, и отвечал он тихо, обрывками, все время смущаясь, что ему, мол, решительно не удается беседа с хорошим и умным человеком.