Олег Смирнов - Проводы журавлей
— Разрешите выполнять?
— Разрешаю, разрешаю… И помогай Свете проводить утренние медосмотры… И последнее: к двенадцати ноль-ноль прибудешь на мой НП. Будут командиры самоваров и самопалов, надо кое-что отработать…
— Понял.
— Да, а как у тебя с ногой?
— Благодарю, лучше.
— Топать можешь?
— Могу.
— Ну, будь здоров!
— До свидания!
Самовары — минометы, самопалы — станковые пулеметы, а отрабатывать с командирами этих рот будем взаимодействие при отражении немецкой атаки — комбат еще раньше планировал такую встречу. Встретимся, отработаем: мы такие. От разговора с комбатом остался нехороший осадок. Чего капитан сунулся к нашей санинструкторше? Что, без него не знаем, как навести порядок? Своего ума нет? А та тоже, видать, бойкая: ротный пообещал же и с медосмотром, и с загоранием, и с прочим, зачем еще и комбата пристегивать? Напела, поди, высокому начальству о своих нуждах. А высокое начальство взялось стыдить Воронкова: в черном теле, мол, держишь. При чем тут черное тело? Недосмотрел — виноват, исправлюсь, ведь не умышленно же загнали ее в эту землянку-развалюху? Как будто остальные землянки — образец фортификации и коммунально-бытового хозяйства и могут соперничать с величественными немецкими блиндажами? А минометы-самовары и пулеметы-самопалы это детская игра: так маскируем в телефонных переговорах открытый текст. Немцы не столь дурные, нетрудно догадаться, что за самовары, самопалы, огурцы, карандаши и хозяйства. Дезинформация! Наив!
Чтобы как-то подавить раздражение, Воронков принялся с яростью обтирать сапоги мокрой тряпкой, затем тереть их бог весть где добытой Семиженовым бархоткой, — блеска не было, но и грязи тоже. Надолго ли? До первого шага в ход сообщения. Услышал говорок младшего сержанта Белоуса и немедля влез:
— Дмитро, ты зачем уродуешь язык?
Тот выпучил зенки:
— Шо?
— Ни шо! За армейскую службу русским овладел?
— Вполне, товарищ лейтенант… Хотя не так, как профессор!
— А для чего без конца вставляешь украинские словечки?
— Что, нельзя?
— Можно. Но для чего?
Насупившийся было Дмитро Белоус ухмыльнулся:
— Для скусу! Для понту! Для красоты!
Воронков махнул рукой:
— Ну, как знаешь…
— Нет, почему же, товарищ лейтенант! Чтобы сделать вам приятное, буду шпарить только по-русски! Ну разве что иногда вспомню ридну мову… Вы согласные?
Да, занесло меня, подумал Воронков. И вторично махнул рукой:
— Говори как хочешь…
9
Курильщики табачили, как очумелые, и Воронков, обычно уживавшийся с махорочным дымом, сейчас так резко встал, что стрельнуло в раненой ноге. Чертовы табакуры, со свету сживают, прямо-таки задыхаешься, и нисколечко не считаются с некурящими. Он шагнул к двери и столкнулся с Даниловым. Оба онемели от неожиданности, затем легонько обнялись, Воронков посторонился:
— Проходи, Семен Прокопович! Рады дорогому гостю.
— Я не один, однако, — Данилов обернулся, позвал: — Алешка, заходи!
Бочком, смущенно в землянку протиснулся белесый, медвежеватый боец с неправдоподобно жарким румянцем на тугих щеках. Данилов похлопал румяного парня по плечу:
— Мой новый напарник. Не гляди, что паря шибко молодой, в Забайкалье охотничал, однако. Глаз вострый, рука твердая, да, Алешка?
Алешка еще сильней залился краской, хотя, казалось, быть более румяным физически невозможно. Оказывается, возможно. К тому же запунцовели и уши и шея. Стал как кровь с молоком. Охотник-забайкалец, это напарник так напарник, не чета дилетанту Воронкову, который-то и сходил всего разик на охоту со знаменитым снайпером. А Семен Прокопович Данилов продолжал:
— Алешка — паря непростой. За белку медаль с Сельхозвыставки в Москве имеет, однако. Да, паря?
Алешка помотал головой, будто отгоняя мошку. Ясно, скромняга. И снайпером под началом у Данилова станет знаменитым — только успевай делать зарубки на прикладе. Воронков сказал:
— Семен Прокопович, зарубок у тебя не добавилось?
— Нет, паря, — Данилов огорченно вздохнул. — Немец, однако, засек мою позицию под автомобилем. Туда уже не сунешься… Вот и пришли с Алешкой выбирать другую позицию. Полазаем по обороне, что-нибудь углядим, однако.
— До артобстрела погодите, — сказал Воронков. — Присаживайтесь, чайком побалуетесь.
— Чаек — это шибко можно, — сказал Данилов и бережно поставил в уголок завернутую в брезент винтовку.
— Значит, Семен Прокопыч, пока двадцать четыре зарубки?
— Да, лейтенант. Как срезали с тобой фрица, так больше и не было…
— Двадцать пятую сделаешь с Алешкой.
— Постараюсь, однако, лейтенант. Алешка — таежник, из Чикоя, а это шибко отлично! Я его в триста тридцать девятом полку случайном обнаружил. И прямехонько — в штаб: отпустите парю со мной! Отпустили…
— Заварку покрепче, Семен Прокопыч?
— Лей, лейтенант, не жалей, однако…
Воронков говорил с Даниловым, и в нем воскрешалась раздраженность, возникала нелепая, ребячья ревность: быстренько же списал его со счетов Семен Прокопович, уже новеньким напарником обзавелся, уже лейтенант Воронков вроде совсем и не нужен, ну извините, Семен Прокопович. Глупо? Глупо. Но ведь и глупость не сдается сразу. Потом сдастся, уступит, а затесы, а зарубки все ж таки останутся. Не на прикладе — на сердце. От такой ерундовины зарубки? Ну не зарубки — зарубочки…
Немецкий артиллерийско-минометный обстрел нынче что-то припоздал. Но вдарили фрицы, как всегда, плотненько. Разрывы, грохот. Землянку затрясло. Братва — ноль внимания, фунт презрения: курили — дым, как от разрыва, в голос балагурили, Данилов с румяным парей Алешкой выдували черный, густой чай, — при этом глоток из эмалированной кружки Семен Прокопович чередовал с глотком дыма из жалобно плюхавшей трубки-коротышки. Следует признать: немецкий налет с каждой минутой все больше выбивал дурь из башки лейтенанта Воронкова. Думалось уже по-другому. Вмажет какой огурец в землянку — и привет, снесет тебе башку вместе с роившимися в ней вздорными мыслишками. И друзьям-товарищам головы может снести. А ведь ты же их любишь? Люблю. А себя? И себя люблю. Но не сильней, чем их. Если сильней, то я сволочной эгоист. А если совсем себя не любить? Получается, христосик. Нет, правильно: сперва люби друзей-товарищей, потом уж себя — и то понемножку, как форсит Дмитро Белоус — потыхесеньку.
И затем: неужто ты, Воронков Саня, не улавливаешь несоизмерности пустячных обид на Белоуса, Лядову, Данилова, комбата Колотилина и других, окружающих тебя, с горем и тоской от сознания, что самые близкие, самые дорогие на свете — родители, брат, Оксана — уже никогда не окружат тебя. Разве что во сне. Улавливаю! Артминобстрел очень способствует очищению мыслей и чувств. Или, как тоже выражается Дмитро Белоус: промывает мозги. Иначе сказать: не забывай о своем великом горе и не опускайся до мелочей повседневности. Понял? Чего ж тут не понять. Ну, если такой понятливый, то будь и памятливый. Чтоб не пришлось самому себе напоминать прописи. Как у тебя с памятью? Не жалуюсь. А на что жалуешься? На войну. Но на нее все жалуются. Потому — терпи.
Воронков мысленно разговаривал с собой и согласно кивал. Поймав недоуменный взгляд Яремчука, перестал кивать. А заодно и разговаривать с умным, душевным человеком, неким лейтенантом Воронковым. Прикрыл глаза и посидел, как в забытьи.
Любой разрыв, ближний или дальний, бил по темени, вбивал мысли, которые, очевидно, давно должны были напрочно вбиться: война либо очистит тебя от житейской скверны, либо втопчет в грязь. Дрогнешь перед ее жестокостью — падешь и не встанешь. Устоишь перед жестокостью — останешься человеком до конца дней своих. Возможная близкая смерть всех уравнивает, порядочных и подлецов, героев и трусов, человеколюбцев и себялюбцев? Ложь! Близкая смерть заставляет тебя вновь и вновь оглянуться, оценить прожитое, подвести под ним итоговую черту. Каков финал твоей жизни? Наверное, и умирать-то легче с чистой совестью.
Ну, а как же быть с Родиной? Разве ей безразлично, кто ты, как воевал и как погиб? Перед ликом Родины смерть никогда не уравняет героя и труса, верного солдата и предателя. Кто-то прикрывает ее грудью, кто-то вонзает ей нож в спину. Не вправе ли Родина спросить — и сейчас, и после войны — своих сыновей, кто из нас чего стоил в лихую для нее годину? И что ответят живые? И что ответят мертвые? Но отвечать будут в с е…
И что скажет на том высочайшем и справедливейшем суде лейтенант Воронков, нынче живой, завтра, возможно, и мертвый? Не знаю. Но клянусь памятью о том, чего уже у меня нет, что сделаю для нашей Победы больше, чем до сих пор. Готов за нее погибнуть, за Победу. Но так, чтобы хоть на шаг, на час приблизить ее приход на исстрадавшуюся землю. И пусть мне вырвут язык, если за словами не последует дела! Я еще повоюю!