Галина Щербакова - Романтики и реалисты
Корова ее изничтожила. Вместе с издательством. Чтоб она, Корова, которую знает и любит весь Союз, собирала в книжку написанное для газеты? Еще чего! Вы разве не стыдитесь, дорогая моя, несовершенства своей вчерашней работы? Не стыдитесь? Значит, вы, голубушка, психически больной человек! ,
Нет, просто они с Вовочкой – разные люди.
Другой человек – Царев – крутил диск, и у него дрожали пальцы. Вот уже несколько месяцев – стоит понервничать, и начинают дрожать. У отца дрожит еще и веко. Совсем плохо. Пальцы можно спрятать в карман. А веко? Ах, да… Теперь пристойно носить дымчатые очки. Надо будет купить.
Или Крупеня все-таки глуп, или он намеренно его заводит. Даже на его, царевских глазах газета за последних двадцать лет несколько раз меняла лицо. Сначала была какая-то всхлипывающая дамская журналистика. Ему повезло, она коснулась его чуть. Он был за границей. И вернулся, когда уже мужчины диктовали свой стиль, свой подход. Или это само время, наглотавшись восторженных слез, взалкало цифири? Не той, что «две с половиной нормы», а той, которая объясняет, почему две. И нужно ли две, может, лучше и правильней полторы? Начались алгебра и геометрия. Изящную словесность вытеснили социология и экономика. И все это на жизни одного журналистского поколения. Хочешь оставаться у дела, поворачивайся. Не можешь не славословить впустую – иди в писатели, в общественные деятели. Иди, не задерживайся, пока газета в новом своем облике не сломала тебе с хрустом шею. Вот и сейчас очередной вираж. Еще неизвестно, куда он выведет, но уже ясно, какие ему – времени – нужны люди. Мастера высшего пилотажа по части политеса. Как это у Брехта?
Ни единой мысли не тратьте на то, чего
Нельзя изменить!
Ни единого усилья на то, чего
Нельзя улучшить!
Над тем, чего нельзя спасти, не проливайте
Ни единой слезы!
А знает ли Крупеня, кто такой Брехт? Знать-то знает, а вот не читал наверняка. И он ему при случае скажет эти слова – о целеустремленности, о шпилевой законченности всякого дела. Правда, у Брехта ниже есть и другие строки, но для Крупени он возьмет именно эти. Остальные для другого этапа. Может, и для другого человека. Надо уметь быть над… Надо всем. Как птице. Чтоб иметь обзор, необходимый для познания и маневра. И в этом своем сверхположении, сверхпонимании оставаться неуязвимым. Для камней, выстрелов. Сверх и над… Эго больше чем проникновенное шептание, которое дает сиюминутную радость понимания человека и обстоятельств. Это больше чем счеты, логарифмическая линейка и знания – что почем. Это, по сути, истинная власть над умами. И если ты умный и дальнозоркий, если не обратишь во зло дарованное тебе положение высоко летящей птицы, ты же можешь сделать неизмеримо больше для своего героя. Черт возьми, для своего же народа в целом. Как вдолбить это Крупене? Для него ведь по-прежнему и теперь уже навсегда самый могучий двигатель – дружно поднятые руки. Демократ! И гордится этим, и не хочет через это переступить. Хорошо! Пусть руки! Собственно, это даже необходимо, но не всегда же, не во всем. Ах, как нужен ему сейчас понимающий его коллектив. Сильный и неуязвимый. Неуязвимый и сильный… Вот и пальцы перестали дрожать. Значит, он прав. Он скажет об этом на очередной летучке. «Сверхзадача», – написал он на листке календаря. И поставил вопрос. Сверхлюди? Нет, сверхлюди – это плохо. Одним неудачным словом можно убить правильную идею. Без этого слова надо обойтись. Не будем травить собак. Представилось, как палят в него Олег и Корова за этих самых «сверхлюдей». А Крупеня радуется. Он взял черный фломастер и густо зачеркнул «сверхлюдей». Написал – «Птица. Сверхзадача». Птица – понятно? Понятно!
Крупеня думал, что он скажет завтра, нет, уже сегодня, сыну Василия. Это ради него он отбивался от больницы. В одиннадцать у них встреча, про которую Василий сказал, что она его абсолютно не интересует.
… Они познакомились в сорок четвертом. В госпитале.
Крупеня, тогда молодой, активный, уже выздоравливающий, взял шефство над угрюмым, неразговорчивым человеком. Выглядело так: Василий потерял кого-то в войну и теперь одинок. Или – ему изменила жена, пока он был на фронте. Других несчастий Крупеня в тот период не знал. Не считать же несчастьем ранение в голову, если глаза видят и уши слышат? Значит, что-то другое. Но Василий не раскалывался. В разговоры не вступал, и, если бы не активность и настырность Крупени, так бы ничем это знакомство и не кончилось. Но Алексей все-таки сумел стать для Василия необходимым: доставал папиросы, поменялся с ним койками – Василию хотелось ближе к окну, приносил газеты, а главное, утихомиривал народ в палате, если становилось очень шумно. Выздоравливая, Василий шума не выносил. Расставались нежно. Обменялись адресами: «Если будем живы-здоровы». А потом, конечно, потеряли друг друга и встретились через много лет в метро. «Выходите на Белорусской?» – «Да». – «Вася, ты?» Крупеня обрадовался, как родному. Он тогда жил в гостинице, квартиру все обещали. Москва давила своей суетой. Больше всего он уставал от бесконечного людского потока, который пробегал, протекал, проплывал мимо, задевая его равнодушно и незаинтересованно. Странно было стоять одновременно стиснутым и одиноким, дышать в затылок женщине и не думать о том, молода ли она, хороша ли. Встречать человеческий взгляд и не испытывать желания улыбнуться. Вначале он улыбался, стеснялся стоять спиной к девушкам, но это было нелепо, потому что никто этого не замечал, а если замечали, удивлялись, отводили глаза. Он чувствовал себя чужим, потерянным и поэтому так обрадовался Василию. Тот пригласил его к себе домой, познакомил со своей строгой, худой женой, химиком. Потом Крупеня получил квартиру, пригласил их. Так и повелось – раз, два в год они обязательно встречаются, и уж во всяком случае 24 февраля. Сначала этот день возник случайно, потом ему придали смысл. День Советской Армии, а а рмия их сдружила. У Василия двое детей. Дочь – ровесница Пашки. Сын – старше. Нормальные дети. Женька красивый – ни в мать, ни в отца. Поступать в институт ездил в Кузбасс, к
Василиевым старикам, а потом его перевели в Москву. Но именно после Кузбасса у Василия с сыном начались конфликты. А может, просто пришла такая пора. У Крупени с Пашкой тоже не всегда гладко, и ни у кого гладко не бывает, но, конечно, представить себе, что Пашка может уйти из дома, невозможно.
Вчера Крупеня позвонил Василию, спросил о Женьке. Тот зарычал в трубку, сказал, что знать его не желает. Тогда Крупеня позвонил Женьке – телефон дала его сестра – и пригласил зайти. Женька засмеялся в трубку тоненько и насмешливо, но прийти обещал. Завтра он ему скажет… Что скажет, Крупеня еще не решил. Но, что бы ни сказал, Женька прищурит красивый, в длиннющих ресницах, карий цыганский глаз и, по-московски растягивая слова, скажет: «Что вы, дядя Леша! Я ведь сам все понимаю…»
В редакцию Светлана пошла пешком. На работу ей к двенадцати, успеет, а когда еще удастся пройтись по морозцу пешочком – не на визиты и не спеша. Игорь хотел за ней увязаться – не пустила. У него пачка непроверенных сочинений. Взгреют его за это. И правы будут.
Она несколько раз ходила к нему на уроки – в вечерней школе это просто. Сидела, обалдевшая оттого, как он рассказывает. Потом ругалась:
– Ты их дезориентируешь! Создается впечатление, что, не будь литературы, ничего бы на свете не было…
– И не было бы, – спокойно ответил он.
– А ты уверен, что твоим паровозникам надо так забивать мозги? Надо учить просто, как меня, например, учили. Толстой – гениальный писатель, но плохой философ, Горький – буревестник, Маяковский – глашатай, Есенин– певец березок и перелесков, а в общем, все они – продукты времени. Кому надо, тот сам копнет глубже, и ему будет приятно, что он умнее своего учителя. А кому не надо, те ограничатся этими четкими сведениями…
– Не сведениями, а формулировками, – уточнил Игорь .
– Чудно! Хватит и этого. Сообщить сведения лучше, чем бередить людям душу. Они умирают у тебя на руках от жалости к Чернышевскому, а потом возникает противоречие между этим их состоянием и суровой действительностью, что в последнем счете приводит к неврастении. Я тебе это как врач говорю.
– Тебе не понравился мой урок?
«А еще принято считать, – подумалось Светлане, – что мужчины логичнее женщин».
– Я сидела, развесив уши, я даже стала вдруг думать: может, все-таки Вера Павловна не такая уж клиническая идиотка, как я раньше считала?
– У тебя был очень плохой учитель литературы!
– Прекрасный! Она терпеть не могла свой предмет, ее просто тошнило от писательских имен, но сочинения она проверяла в срок, и писали мы их не хуже других. Во всяком случае, я на приемных экзаменах получила «пять», а у нее выше четверки не поднималась.
– Пятерку тебе поставили за красивые глаза!
– Ну да! Кто их видел – мои глаза? Абсолютно анонимная, честная пятерка!