Осенью в нашем квартале - Иосиф Борисович Богуславский
— Ну чего ты, в самом деле, пирожками соришь?
Антон клонил книзу голову:
— Да не сорю я. С чего вы взяли, что сорю. И не слушайте вы Рогулина. Он же псих, понимаете, натуральный псих.
Из глаз выжимались слезы. Антон стыдился их, пытался как-то сдержать и не мог. Ему было страшно обидно. Не за себя, за Генку. Слова его сыпались сбивчиво, с перебоями. Он торопился, чтоб совсем не разреветься, потому что тогда бы он не смог говорить и никто бы так и не узнал, какая она на самом деле райская и прекрасная жизнь у Генки Сметанина.
Савиновский молчал. Просто сидел, опустив голову, и молчал. Потом достал кисет с мелко иссеченным табаком, стопочку ровно нарезанной бумаги к спросил:
— Закуришь? — вытащил из узкой медной трубки трут, подложил под него кремнистый камень, ударил по нему несколько раз кресалом. Искры густым пучком полетели на прут, и он начал тлеть. Савиновский подул на него, огниво затлело сильнее.
Антон попробовал свернуть цигарку, но у него ничего не получилось. Тогда Савиновский сделал это сам. Цигарка вышла тугой, ровной. Антон втянул в себя дым. И тут ему показалось, что он куда-то проваливается. Закололо в груди, перехватило дыхание, и он начал кашлять с таким свистом и подвыванием, что, казалось, вот-вот в груди все порвется. Все в цехе закружилось, потеряло свои привычные очертания, поплыло, стало кисейным и ватным.
Из глаз катились слезы. Он вытер их, смущенно улыбнулся. Сделать вторую затяжку побоялся.
— Ничего, ничего. Это только поначалу, а там пойдет, — говорил Савиновский и покачивал головой, будто сам себе поддакивал.
Вторая и точно пошла легче. Антон сидел притихший, слушал Савиновского.
— Ты приходи сюда. Посидишь, покуришь, вроде бы и покойней станет.
И в самом деле, какой-то покой разлился по телу, и не хотелось вставать, куда-то идти, о чем-то думать. Но Савиновский похлопал его по лопатке: иди.
Рашпиль теперь лежал в стороне. Нужно было работать средней насечкой. Напильник торопливо сновал в Антоновых руках. И хотя он уже не пел так ровно, как до обеда, и ничего не обещал, все же с каждым движением сдирал ровно столько стружки, сколько желали Антоновы глаза и Антоновы руки. Потом движений напильником поубавилось. Антон будто к чему-то прислушался, чаще сдувал с четырехгранника серую пыль, прикладывался угольником. Все это время нога с раздавленным чирьем продолжала ныть, и он все время вспоминал, отчего она ноет; наверное, от этого, а может, просто от усталости, начала снова подрагивать левая рука. Та самая, что держала напильник не за рукоятку, а за дальний конец насечки. И он чувствовал, как неточно, не впритирку начал ходить по грани напильник. Ему вдруг показалось, что он закосил угол. Самую малость, чуть-чуть. И он испугался. Но тут же подумал, что может выравнять грань, дотянуть ее бархатной пилкой.
Насечка еле касалась поверхности, скользила мягко и нежно. Грань и впрямь сверкала, будто отполированная. Он разжал тиски. Посмотрел ее на свет. Окна, верстаки, лампы, потолок — все опрокинулось на грань и струилось зеркальной свежестью. Антон замерил стороны штангелем. Точно: полтора на полтора. Потом взял в руки угольник. Почувствовал, как подрагивают пальцы, медленно вел угольником по грани. Нет, все точно. Вырвался вздох облегчения. Побежал за мастером.
Сметанин долго сопел носом, присматривался, подняв четырехгранник на свет. Медленно водил угольником по каждой грани — первой, второй, третьей. Все нормально. Антон стоял ни жив ни мертв, смотрел на Сметанина, задрав кверху голову, затаив дыхание, боясь шелохнуться, будто это был вовсе и не экзамен, а старая детская игра в «замри». Он даже не услыхал, как Сметанин спокойно, не отрывая глаз от грани, сказал:
— Зазор.
И тогда все внутри захолонуло, притихло.
— Ну да, зазор, — уже уверенней сказал Сметанин. Антону показалось, что он даже порадовался своей находке. Не поверил: наверное, нервы. Но Сметанин в самом деле стоял и улыбался. Просто, тихо, незлобно. Зазор был до того неприметным, что им можно было бы пренебречь. Но он был. И это означало, что третий разряд растворился, уплыл в небытие. Фу-фу…
Все в цехе качалось, плыло кругами. Стоял, не зная, что делать. Генка смотрел на него пасмурными глазами. Антон кивнул приклеенной улыбкой: чего там… Сложил инструмент, поплелся по цеху. Как-то само собой получилось, что очутился у разобранного экскаваторного барабана, с которым еще возились Савиновский и Рогулин. По тому, как они смотрели на него, и по тому, что ни о чем не спрашивали, понял: все знают.
— Не тушуйся. Твое от тебя не уйдет, — смотрел на него припухшими глазами Савиновский. Когда-то такое же говорил ему его отец. Сидел и молчал. Молчал еще и потому, что не мог смотреть на Витьку Рогулина. Как будто сам был в чем-то перед ним виноват. Лицо у Витьки было бледное и злое.
— Зачем прыгал с этим своим дурацким фурункулом?! — выпалил он с досадой, а глаза смотрели тускло и виновато. — Позови Генку хоть… Друг называется.
Антон сбегал за Генкой. Цех пустел, стояла вязкая тишина. Все отдыхало от дневного гула: стены, верстаки, лепившиеся к потолку краны. Встали, собрались идти.
— Подождите, мужики, — сказал Савиновский. Вынул из кармана кисет, отсыпал троим по щепоти табаку, у Антона спросил:
— Мать не заругает?
Антон пожал плечами, потом уверенно замотал головой.
— Ну, смотри. И запомни: мир не на Сметаниных держится.
Генка опустил голову. Савиновский подошел к нему, похлопал по плечу:
— А ты, парень, уходи от мастера. Есть же ремесленные училища, ФЗО. Отцу сообщи, поймет…
Они вышли из цеха. Снег за проходной не скрипел. Не было в нем хрусткости и остроты, как утром. Наверное, потому, что улегся ветер.
Антон не торопился домой. Шел, рыхлил носком ботинка снег. Как сказать дома про неудачу? И главное, как объяснить, что это не так уж и важно?
Какое-то безотчетное чувство подсказывало ему, что сегодня он больше приобрел, чем потерял, и что жизнь теперь пойдет не так, как раньше. По крайней мере он не будет так панически бояться мастера Сметанина с его холодно-змеиным «учтем». Это было новое чувство. Он не знал, как его назвать… Но от того, что оно было с ним, он чувствовал себя уверенней и спокойней. И от этого глаза его смотрели спокойно и были светлыми, как теплота после дождя.
Шел, кутаясь в кургузый ватник, запахнув полу за полу. Руки держал в карманах, пальцы купались в крошках самосада. Он подумал о себе как о курильщике, и ему почему-то стало немного смешно.