Белые цветы - Абсалямов Абдурахман Сафиевич
— Выпей чайку, — сказал он, — легче станет.
— Посмотри рану, — тихо промолвила Ильмира. — Правая нога…
Нога у нее выше колена крепко перевязана платком. (Когда только Ильмира успела сделать себе перевязку? И платок, и стеганая штанина были пропитаны кровью.
— Почему сразу не сказала, что ты ранена?! — сердито и тревожно крикнул Мансур. — Как ты с неперевязанной раной…
К счастью, повреждена была лишь мягкая ткань. Но когда Мансур начал обрабатывать рану, лицо Ильмиры покрылось холодным потом. Все же она ни разу не вскрикнула, даже не застонала.
Больному, попавшему под трактор, ногу пришлось ампутировать.
Тяжелый выдался день. Может быть, в будущем Мансуру придется делать более сложные и ответственные операции, может быть, он станет известным ученым и знаменитым хирургом, но этот день, полный тревог и волнений, он никогда не забудет. Правда, сейчас он еще не может дать оценку своей работе, не может сказать, что тут главное, решающее — его знания и умение или всего лишь инстинктивное понимание жестокой необходимости. Позднее к нему придут и удивление, и удовлетворенность сделанным, и тревога за исход операций. А сейчас он, усталый, но спокойный, сидел у изголовья Ильмиры и разглаживал упавшие на лоб, спутанные волосы девушки. Ильмира открыла глаза.
— Как ты чувствуешь себя?
Вместо ответа Ильмира взяла его руку и прижала к щеке.
После возвращения в свой поселок жизнь вошла в прежнюю колею. Впрочем, это только внешне походило на старое. Теперь они, сами того не замечая, все сильнее тянулись друг к другу — и вечерами стали подолгу просиживать за столом, около лампы. Вместе читали новые книги, журналы, газеты. Когда удавалось «поймать» Казань, с удовольствием слушали родную татарскую музыку, татарские песни.
Мансур учился в русской школе. Он хорошо говорил по-татарски, но читал плоховато. В татарский театр и на татарские концерты ходил редко. Дома было много книг на родном языке, однако большинство из них были напечатаны на старом арабском алфавите, Мансур однажды начал было изучать этот алфавит, потом как-то забросил и уж больше не принимался.
Все же благодаря матери — она много читала маленькому Мансуру вслух — в душу его, наравне с русскими классиками, глубоко запал Тукай. К тому же дау-ати любил рассказывать о том, как он лечил болезненного Тукая, какими красивыми и выразительными были глаза поэта.
И здесь, на далеком Севере, увидев в умело подобранной библиотечке Ильмиры томик Тукая, Мансур испытал уже иное, более глубокое и волнующее чувство. Ему вспомнилось детство, дау-ани, как она, закутавшись в теплый пуховый платок, читала ему «Шурале», «Мияубика», «Таз», «Шакирды медресе», «Кисек-баш»[8] Это были дорогие сердцу, вовеки незабываемые строчки. На какой-то момент исчезло расстояние, и он словно вернулся в Казань, к себе домой. А потом тоска по дому заставляла его каждый вечер брать в руки томик Тукая. Или других татарских поэтов. Он читал вслух. Иногда Ильмира, подперев руками маленький упрямый подбородок, внимательно слушала его.
У Мансура с детства осталась хорошая привычка: постоянство в увлечениях. Если уж увлечется чем-нибудь, не бросит на полдороге. Так получилось и с татарской поэзией. Он решил по-настоящему изучить Тукая. Был изумлен великим дарованием поэта, которого здесь, на Севере, вторично, уже по-настоящему открыл для себя. Самое главное — он понял, что до сих пор был недостаточно приобщен к громадному духовному богатству своего народа. Талант Тукая показался ему таким же необъятным и могучим, как снежные северные просторы, раскинувшиеся от края поселка на тысячи километров. Душа его озарилась поэзией Тукая, и грусть по родным краям стала как бы светлее, легче, чище. И вот что еще удивляло его: с влюбленностью в Тукая ничуть не померк прежний интерес к русской литературе и музыке, наоборот, душа Мансура как бы стала просторней, в ней стало больше места для прекрасного.
Рана Ильмиры довольно быстро зажила: но именно за это короткое время в сердцах молодых людей вспыхнула любовь. Через год они поженились. У них родилась дочь. По желанию Мансура ее назвали Гульчечек.
…Однажды, после вылета Ильмиры к очередному больному, Мансур, направляясь в больницу, обратил внимание на горизонт. Там зияла узкая розовая полоска света. Остальная часть неба была затянута тяжелой черной тучей. Эта плотная, мрачная туча, казалось, давила своей неимоверной тяжестью на полоску света. Розоватая лента на глазах Мансура все сужалась и сужалась, наконец, совсем исчезла. На небе осталась только непроницаемо черная туча…
4
Долго они стучали, пока заспанная Фатихаттай открыла дверь.
— Ни днем, ни ночью не знаешь покоя, — ворчала она. — Только-только задремала — опять громыхают… — Увидев смущенно стоявшую за спиной профессора Гулыпагиду, растерянно пробормотала: — Никак, и гостья вернулась… Ладно, не обращайте внимания на болтовню сонной дурехи. Заходи, доченька, заходи…
Абузар Гиреевич тяжело перешагнул через порог. За ним Гульшагида, тоже какая-то неуверенная. Фатихаттай, принимая из рук Абузара Гиреевича пальто, предостерегающе сказала:
— Не шуми, пожалуйста, не разбуди, Мадину.
Уже потому, что им пришлось долго стучать, Абузар Гиреевич и Гульшагида поняли, что Мансур ушел неизвестно куда, не заглянув в родной дом. Заметив их недоуменные взгляды, Фатихаттай встревожилась:
— Что с вами? — и еще раз, уже внимательнее, посмотрела на них. Плечи у профессора опущены, лицо растерянное. Да и Гульшагида какая-то странная: губы вот-вот задрожат, она то расстегивает пуговицы пальто, то снова застегивает. Платок еле держится на голове.
— Где Мансур? Неужели не зашел? — дрожащим голосом наконец спросил Абузар Гиреевич.
Фатихаттай замахала руками:
— Бог с тобой, Абузар! О каком Мансуре ты говоришь? Он же далеко на Севере…
Профессор тут же открыл дверь и торопливо вышел на лестницу, поднялся этажом выше, сошел вниз. Мансура нигде не было.
— Что случилось, доченька Гульшагида? — все еще допытывалась Фатихаттай. — Неужели правда приехал Мансур?
— Да, он был в подъезде, когда мы с Абузаром Гиреевичем выходили из дома.
— И-и! — в крайнем изумлении протянула Фатихаттай. — Что же он не зашел в дом? Куда девался?
— Не знаю, Фатихаттай.
И вдруг мозг Гульшагиды обожгла новая мысль: наверно, он не зашел домой лишь потому, что она была здесь, ушел, чтобы не видеть ее.
— Ах, дитя, дитя! — всплеснула руками Фатихаттай. — Быть у порога родного дома и не зайти… Да что же это такое!
Профессор тяжело дышал, держась рукой за сердце.
— Мне еще надо сообщить жене Исмагила о постигшем ее несчастье. Не знаю, как у меня получится.
Гульшагида взяла его под руку.
— Вам надо прилечь, Абузар Гиреевич.
Он не противился. Они вошли в зал. Здесь было темно. Гульшагида зажгла свет.
— Я лягу здесь, на диване, — сказал профессор. — Укройте меня пледом. Не зажигайте свет. Если можете, останьтесь здесь, — вы сейчас очень нужны нам, — уже второй раз за вечер сказал он.
Как только Гульшагида вернулась на кухню, Фатихаттай сейчас же спросила:
— Один приехал или с этой, своей?..
Гульшагида вздрогнула. Оказывается, вот чего она боялась больше всего.
— Мы видели только его… одного, — тихо ответила она и отвернулась к окну.
На улице все еще было темно, угадывалось, что лепит густой, мокрый снег; слышно было, как воет ветер.
— Развелись, наверно, чует мое сердце, — сказала Фатихаттай, ставя на плиту чайник.
На глаза Гульшагиды почему-то набежали слезы. Кого она жалела? Себя? Абузара Гиреевича с Мадиной-ханум? Мансура? Или еще ко-го-то?.. «Ох и язык у этой Фатихаттай! Хоть помолчала бы!..»
Наконец-то рассвело. Снаружи на карниз села голубка, прижалась в уголок. Как она согревается, бедняжка, в такую непогоду? Может, ее напугала кошка и она покинула свой привычный укромный уголок?.. И вдруг Гульшагида представила себе: где-то далеко, далеко на Севере осталась одинокая, покинутая Мансуром женщина. У Гульшагиды болезненно сжалось сердце.