Руслан Киреев - Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы.
— И ещё одна есть? — спросил я.
Вологолов глядел на меня подозрительно, выпятив губу.
— Что?
— Бутылка.
Он не отвечал. Он ждал от меня подвоха.
— Ещё одна бутылка, — раздельно повторил я. — Вы ведь привыкли тремя бутылками расплачиваться. Я — электрической бритвой, вы — бутылками.
Он не понимал, о чем я, но чувствовал в моих словах скрытую злость. Широко расставленные глаза с белесыми ресницами слегка сузились. Я никогда раньше не замечал, что ресницы у него — белесые.
Перед тем как отправиться со Шмаковым в клуб, я брился, а он стоял рядом и глядел на мою электрическую бритву с преувеличенной завистью. Хихикая, принялся демонстрировать мне свой заржавленный станок. На нем застыла мыльная пена с вкраплёнными в нее волосками. Я узнал этот станок — им я впервые подбривал свои мальчишеские усики.
Тщательно почистив бритву, я опустил её в футляр и положил перед Шмаковым.
— Возьми себе.
Его глаза алчно загорелись.
— А ты… А тебе?
Не отвечая, я протирал одеколоном лицо.
— Три бутылки, — повторил я и, вытянув три пальца, несколько мгновений держал их так. Вологолов внимательно смотрел на них, словно надеялся увидеть что‑то кроме пальцев. — Столько вы заплатили Шмакову за его жену. Три бутылки «столичной». Запамятовали?
Напряжение сошло с лица Вологолова — он понял наконец и почувствовал облегчение. Какие более серьезные и страшные слова ожидал он услышать от меня?
— А ты знаешь, почему я так кузнечика наживляла? Когда на байдарке, помнишь? Ты говорил, что страшная процедура, а я наживляла, помнишь? Это я к работе врача себя готовила. Я врачом хотела стать.
Воробей снова перелетел на акацию. Он чистился, засовывая клюв под крыло, словно под мышку.
— А ты самый–самый умный из них! —порывисто сказала вдруг Лена. —Ты один не успокаиваешь меня. Не спросил, почему «хотела поступать», не сказал, что у меня ещё все впереди.
— Но я действительно так считаю…
Она напряженно размышляла о чем‑то.
— Ты… Вот ты скажи мне… Моя операция опасна?
Я ответил, подумав:
— Да.
— Ты самый–самый умный! — прошептала она. — Они все не понимают, даже мама, что так хуже. Они говорят мне, что совсем не опасно. Ведь так говорят людям, когда очень–очень опасно. А когда маленькая опасность, её не скрывают. Правду я говорю?
Она ждала ответа, и я кивнул, соглашаясь. Лена долго молчала.
— Я так и знала, что ты так будешь. Я ждала тебя. Знаешь, — прошептала она, приближая ко мне лицо с повлажневшими серыми глазами, —они никто–никто не верят, что выздоровлю, даже мама…
Я перебил её:
— Что ты говоришь!
— Одна я верю! Честное слово, верю! Ты думаешь, я потому платье шью, чтобы обмануть себя? Нет, я знаю, что я выздоровлю. Многие не выдерживают такой операции, а я выдержу! У меня предчувствие. Меня никогда предчувствие не обманывает. Я и весёлая потому, что знаю это. Я не притворяюсь весёлой, я правда весёлая. Ты не веришь? Посмотри на меня! Ты не веришь?
Её большой рот смеялся, показывая, какая взаправдашняя у нее радость.
— Весёлая, — подтвердил я. Мне показалось, она не расслышала моего хриплого голоса. Я наклонил, как лошадь, голову и повторил: — Весёлая.
Лена смотрела перед собой.
— Я никому ещё не говорила такое. — Она вдруг улыбнулась — какая‑то забавная мысль пришла ей в голову. — Знаешь, что я хотела тебе сказать? Ну, когда о юбке начала…
— Что?
Мгновение она молчала, ошеломленная тем, что вытворяет её язык.
— Дурочка какая! — прошептала она, засмеялась, стыдливо уткнувшись лицом в ладони, и почему‑то далеко под скамейку спрятала ноги.
До центра из больницы было далеко, но я шел пешком. Мимо, смеясь и болтая, двигались люди, которым ничто не угрожало. А она оставалась со своей болезнью один на один, в отчаянии взяв себе в союзники новое модное платье и испанский язык. Не существовало никого в нашем огромном мире, кто отвечал бы за эту несправедливость. Никого… И оттого, наверное, мир казался мне в эту минуту пустынным и незавершенным, в нем чего‑то не хватало, это было как дом без крыши — голые неодушевленные стены. Я не мог до конца постичь этого ощущения и отгонял его, а оно навязчиво возвращалось, как застрявшая в ушах нелепая мелодия.
— Тебе холодно? — не поворачиваясь, спросила Лена.
Я удивленно посмотрел на нее.
— Нет… Не холодно.
К нам приближались чьи‑то размеренные шаги. Из‑за поворота вышел закутанный в халат худой старик. Заметив нас, повернулся и медленно побрел обратно.
— Ты больше не приходи ко мне, — сказала Лена.
— Почему?
— Не приходи.
Я молчал, стараясь понять её.
— Я не могу тебе объяснить, — сказала она.
— Хорошо, — смиренно ответил я. Я чувствовал, что это не каприз и я обязан подчиниться.
— Ты придешь ко мне после операции.
— Но меня уже не будет здесь.
— Все равно… Ты придешь ко мне после операции. Я опять перестал существовать для нее, я был лишь доказательством в споре, который она вела с кем‑то недоступным для меня — таким же доказательством, как испанский язык и новое платье, заказанное у портнихи. Я был одним из залогов её будущего.
Маленький человечек с покрасневшей от напряжения льгсиной униженно твердит:
— Я знаю, ты не сделаешь этого! Я знаю, ты не сделаешь!
Подросток не замечает его, он на стороне любовника — не из‑за симпатии к нему, не из‑за принципа, а потому, что это ему выгодно.
Когда я добрался до вокзала, уже смеркалось. Я остановился. «Куда я иду?» На привокзальной площади густо двигались люди. Я вспомнил о чемодане и направился в камеру хранения.
Он торопливо входит в дом — спешит предупредить любовников об опасности. Они мило беседуют — он их союзник, и они не считают нужным таиться от него.
— С работы пришел, — бросает он. Ему неприятно говорить это — значит, в душе он понимает, как скверна его роль.
— Кто пришел? — весело и удивленно спрашивает женщина, его мать.
— Ну, кто приходит…
За глаза он больше не называет его отцом.
Я взял из камеры чемодан.
«А дальше? — подумал я. — Что дальше?»
Выходит, ничего не изменилось — как и год назад, я чувствовал себя рядом с Леной обманщиком, как и год назад, меня не покидало ощущение, что она принимает меня не за того, кто есть я на самом деле. Обнажая остренькие зубки, снова ухмылялся тот, прежний, Шмаков: «Так ты теперь стал чистеньким?»
Неужто все останется по–старому? Неужто я не сделал всего, что было в моих силах?
До отправления автобуса из Алмазова оставалось меньше часа. Я собирал чемодан. Шмаков следил за мной, оттопырив губу, на которой темнела зажившая царапина—след пиршества, когда он зубами сдирал с винной бутылки золотистую металлическую закатку.
— Ты чего? — пробормотал он, поняв, что означают мои сборы. — Ты чего?
После вчерашнего скандала в клубе он считал своим правом разговаривать со мной в несколько пренебрежительном тоне.
— Уезжаю, — сказал я. И прибавил: — У меня все равно нет больше денег.
Он не соизволил даже прикинуться оскорбленным. В его глазах это было вполне уважительной причиной: раз у меня кончились деньги — я должен ехать. Бесцеремонно напомнил он, что до пенсии ещё неделя, а у него ни гроша. Две рублевых бумажки, которые я положил на стол три минуты назад, он не считал уже.
Я сказал себе, что осталось меньше часа и я обязан выдержать. Я достал бумажник, прикинул, сколько нужно на дорогу, гостиницу и те несколько дней, что я намеревался прожить в Светополе, и положил рядом с рублями пятерку. Шмаков смял деньги и сунул их в карман.
— Ты мне адрес оставь, —сказал он.
Я вырвал из записной книжки листок и написал адрес. Догадайся он попросить у меня чемодан со всем, что ещё оставалось там, я отдал бы его, не задумываясь. Ведь я был так близок к своему освобождению!
Шмаков прочел адрес, держа листок обеими руками далеко от глаз и шевеля, как школьник, губами.
— Ты мне это… где работаешь, — проговорил он не очень уверенно.
Я закрыл чемодан и выпрямился. Он ждал ответа, но, не выдержав моего взгляда, блудливо отвел глаза.
— Тебе не придется жаловаться на меня, — сказал я. — Я буду высылать тебе деньги.
— Сколько?
— Не знаю. Сколько смогу.
Он хотел ещё что‑то сказать, но не решился, и глаза его снова забегали.
Я вышел с чемоданом на привокзальную площадь, все ещё не зная, куда идти дальше.
До скандала в клубе Шмакову и в голову не приходило прощать или не прощать меня — он просто не считал меня виновным, я был ничто в его глазах, обременительным приложением к женщине, которую он любил. Мой приезд явился для него необъяснимым и счастливым гостинцем, посланным судьбой, которая так скудно баловала его. Я старался сделать все, чтобы этот гостинец пришелся ему по вкусу, я выполнил свое намерение — так отчего же все осталось по–старому, почему тот, прежний Шмаков, живущий в моем сознании, никак не соединяется с нынешним, почему я не могу отделаться от ощущения, что это — два разных человека, и, как бы старательно я не замаливал грехи перед вторым — первому плевать на это? Он по–прежнему зорко следит за мной и, стоит мне на секунду забыться и почувствовать себя свободным и чистым — таким, каким видит меня Лена, — он тут как тут, ухмыляется крысиным ртом и напоминает, как я подленько бежал предупреждать любовников о возвращении человека, которого звал отцом.