Сергей Никитин - Медосбор
Маленькое сухое лицо его собралось мелкими морщинками, так что на месте глаз остались только узкие, слюдянисто блеснувшие в свете костра щелочки, и он рассмеялся.
4— Я потому смеюсь, что очень забавный случай впереди будет, — пояснил Ананий. — С чего уж и начать, не знаю… Короче, пришел я с фронту без левой клешни и сразу упал духом. Детишков у меня теперь счетом восемь, а тогда шесть было. Но это, я скажу, все одно много. Чтобы прокормить такую саранчу, особо при моей штукатурной профессии, позарез две руки нужны. Вот и задумался. А от задумчивости — что? Пьянство. Не знаю, как там в Канаде, а у русского человека это так… Стал я, значит, пенсию свою дотла пропивать, а потом и барахлишко из дому потаскивать. Дотаскался — смотрю, ничего уже не осталось, и надо дальше чем-то промышлять.
До войны любил я рыбачить. Наш край Владимирский — озерный, весь речками, как паутиной, повит: есть где рыбу взять, коль рыбак с головой. А у меня к этому делу сызмала талант был. Ну, и начал я той рыбой промышлять. Летом на червя ловлю, на букару, на ручейника; по перволедью — на блесну; зимой — на мормышку с мотылем. И так ловко насобачился одной рукой насадку делать, что рукатый за мной не угонится. К штанам на коленке у меня клееночка была пришита. Сейчас я на нее червя или мотыля вытряхну — цоп его крючком, и — готово. Одно неспособно было: со льда на глубоких местах ловить. Никак одноручь леску не выберешь. Пихаешь ее в рот и… гм… И вокруг шеи до пяти раз обвернешь, а конец все в лунке. Одно слово — неспособно.
Ловил я, однако, во всякое время достаточно. После выйду на базар, разложу рыбу на кучки — эта десять целковых, эта — пятнадцать, эта — два червонца, а эта для кошки — и за рубль… Поначалу стыдился, глаза прятал, а потом покрикивать стал: «А вот, гражданки, свеженькая! Подходи, налетай, не зевай!..»
Блеснил я как-то по перволедью на озере Мшары. Озеро это провальное, глубины непомерной, чистое, как слеза, и все сосновым бором обросло. Напал я на приглубное местечко — окунь берет редко, но такой черт: ото дна не оторвешь. Никак я с ним одной рукой не совладаю. Потом вижу — на льду еще рыбак появился. Ходит с пешней и все ближе да ближе ко мне подрубается. Подошел вплотную. Глядь — а он тоже без руки. Здорово, мол, приятель! Слово за слово — разговорились. Того Андрюхой зовут. Встали рядом. Я говорю:
«Давай, Андрюха, сообща ловить. Как у меня окунь возьмет, я с леской отбегу, а ты ее у самой лунки поддерни, чтобы за край не задела».
Так и приноровились. Если бы кто со стороны видел, живот надорвал. То я, то Андрюха сорвемся вдруг с места и бежим сломя голову от проруби — умора!
Спаялись мы с дружком — водой не разольешь. На всех озерах и реках вместе. А после рыбалки — в чайной. Еще пуще стал я запивать. Раньше хоть часть улова домой приносил, а теперь перестал — все начисто пропиваем.
Сидим как-то в буфете на станции, ждем поезда в город, пьем. Всю спустили, только я одну щучонку фунта на полтора ребятишкам оставил. Андрюха совсем уже на сносях, да и я порядком окосел. Вот в таком кураже сели мы в вагон, дружок и говорит мне:
«Дураки мы с тобой, Нанька (он меня Нанькой звал). Корежимся всю зиму на морозе, а можем жить как у Христа за пазухой. Только нахальства набраться».
«Как это?» — спрашиваю.
Выпростал он свою культю, шапку долой — и бойким голосом:
«Добрые, сознательные граждане! Братья, сестры, папаши и мамаши! Подайте калекам на пропитание… Пой!» — шепчет мне.
Спьяну это смешно вроде казалось, я, и гаркнул:
«Раскинулось море широко-о-о…»
Одежонка у нас была самая для случая подходящая: рвань рыбацкая. Стали граждане Андрюхе в шапку деньги сыпать. Прошли мы весь вагон. В тамбуре Андрюха деньги в карман начал пихать. А меня, не совру, вдруг затошнило даже:
«Андрюха, — говорю, — брось эти деньги сейчас же, а не то я в морду тебе дам».
«Дурак ты, — говорит. — Мы на них в городе сейчас выпьем. Пошли дальше, привыкнешь».
Чувствую — и сам я виноват, что поддался, и оттого еще пуще осерчал. На боку у меня в противогазной сумке щука болталась. Схватил я ее за голову да хрясь дружка по морде.
Конечно, будь у меня две руки, я бы его не тронул. Ну, а как мы в равном состоянии, то не зазорно было и по рылу ему разок съездить: не втравливай! У меня все-таки два ордена и четыре медали…
Домой я приехал сам не свой, аж дрожу весь. Две недели на озеро не ходил. Вот тут-то и встретился я со своей совестью. Глажу мальчонку по голове, а сам голову-то вниз давлю, чтобы, значит, в глаза не смотрел.
Помаялся так, потерзался и поехал в Москву. Пришел там на протезную фабрику, показал мастеру кельму, сокол, терку — штукатурный свой инструмент — и говорю:
«Должен ты, трудовой человек, меня понимать. Погибаю через свою нетрудоспособность. Можешь сделать такой протез, чтобы я эти штуки держал?»
«А какую из них, — спрашивает, — тебе в левой руке нужно держать?»
«Вот эту», — показываю на сокол.
«Обожди, — говорит, — померяю».
Мерял он меня всячески, как портной, а напоследок обнадежил:
«Сделаем», — говорит.
Ну, сделали. Вернулся я домой, стал опять на озерах рыбачить, а по вечерам учился сокол держать. Наконец решил испытать себя.
«Давай, — говорю жене, — халупу свою штукатурить».
«Да что ты! — кричит. — Зачем ее штукатурить?»
«Молчи, дура! От клопов».
Набросал я на стену штукатурку, стал соколом подбирать и уронил, конечно. Если б бабы рядом не было, заплакал бы, как дитё. Однако сдержался и снова. Месяца полтора, наверно, с одной стенкой бился. А не прошло и году — весь дом снутри и снаружи в лучший вид произвел… Потом в стройконтору поступил. Так-то вот…
А сюда я — точно, за длинным рублем приехал, потому что он моей саранче нужен. И дело, головастик, не в том, длинный он или куцый, а в том, что я при своей инвалидности могу его честно заработать.
Ананий повернулся к Грише и с грозной ноткой в голосе спросил:
— Понял?
Гриша сконфуженно потупился.
— Случай-то забавный обещал, — напомнил кто-то.
— А как я его щукой по морде — разве не смешно? — удивился Ананий.
— Н-не очень…
— Ну и ладно. Вон смена кончилась. Пошли, ребята!
5Вместе с ними я поднялся на строительные леса. Приближался вечер. Меловые обрывы за Днепром долго хранили фиолетовый отблеск заката, потом мертвенно позеленели в свете осенних сумерек и наконец как будто впитали в себя густую синь ночи. На берегу и на темной воде Днепра заблестели огни.
Прямыми линиями они тянулись вдоль городских улиц, кольцами опоясывали котлованы, змеевидной гирляндой висели над эстакадой пульпопровода, кучей грудились на земснаряде — и все сообща кидали на бегущие облака мутно-оранжевое зарево. Ветер словно мягкой лапой гладил по лицу.
Костер внизу все еще горел, и вокруг него сидели сменившиеся рабочие. Их фигуры — темные с одной стороны и красноватые с другой — напоминали плакат давних революционных дней, который я видел в какой-то книге по полиграфии.
— Огнями любуетесь? — раздался сзади меня голос.
Я оглянулся. Кто-то стоял в ярко освещенном проеме окна, и мне с наружных лесов не было видно его лица.
— Кто это? — спросил я.
Он шагнул словно из рамы портрета и остановился рядом со мной. Это был Гриша Астахов.
Несколько минут мы продолжали молча смотреть на огни. Их было великое множество. И все — яркие и тусклые, ровные и беспокойно бьющиеся под рукой электросварщика, далекие и близкие, желтые и голубоватые, — дробясь и переливаясь, повторялись в мелких волнах Днепра.
— Когда-нибудь, — тихо сказал Гриша, — мы будем рассказывать нашим детям, как работали здесь их отцы.
Я улыбнулся. Было забавно услышать такие слова от семнадцатилетнего паренька, занимавшего в общежитии узкую железную койку, не имевшего ни дома, ни жены, ни детей, но так уж он, недавний выпускник ремесленного училища, штукатур, понимал значение и смысл своего труда, что заранее гордился им перед потомством.
Двадцать лет спустя
Из окна гостиницы вижу, как по огромному песчаному пустырю мелкими шажками не ходит — бегает коренастый старик с белой апостольской бородкой, приседает, чертит что-то на песке пальцем и бежит дальше. Его сопровождают двое — тощий парень на длинных ногах и пухленькая девушка, которой, кажется, всегда жарко: у нее расстегнут ватник и платок откинут с головы на спину. Я уже знаю, что это — садовник Степан Маркович Майков и его бригадиры. На улицах города я часто встречал их, всегда занятых, спешащих и деловитых; здороваясь, они каждый раз стыдливо прятали свои руки, выпачканные в нездешнем — привозном — черноземе, но было как-то особенно приятно пожимать эти руки, стараниями которых вдоль улиц — еще не достроенных — вытянулись ряды деревьев, заслоняющих от глаз безотрадный вид песчаных кучегуров.