Алексей Ливеровский - Журавлиная родина
В тальниках у озера Кора нашла линялого косача. Дерзко, с нажимом она вела его вдоль берега от куста к кусту. Мы даже разок заметили, как черныш, похожий на черную утку, вытянув шею, прошмыгнул через чистинку. Не хотел подниматься на крыло. Тогда Кора забежала вперед, прыгнула в куст и, стоя на месте, спокойно наблюдала, как синий шар, мелькая белым подбоем крыльев, мчался на нас.
На открытие я пошел в Колмышино — лесную деревнюшку километрах в восьми от нашего хутора. Прямо сквозь Черные кварталы, через болота и пищуги,[9] попал на колмышинские поля. Мы шли по дорожке, и Кора прямо от ноги стала на большой ольховый куст. Я зарядил ружье, зашел со стороны и послал собаку. С шумом порвался из куста расположившийся на ночевку выводок. Первого чернышика я сбил на подъеме, второй потянул вдоль дороги, после выстрела закувыркался на песке, и… что такое? Кора бросилась за ним со всех ног.
— Лечь! Кора! Лечь!
Ни малейшего внимания, она мчится к подранку, подбегает, перескакивает и скрывается в лесу, там, откуда пришли.
Что за фокусы? Неужели Кора боится выстрела? А я не поверил, понадеялся, что у егеря была.
— Кора! Кора! Поди сюда, Кора!
Я охрип, свисток мой захлебнулся, но собаки не было.
Поздно вечером я вернулся домой. Кора напугала всю семью — прибежала, вскочила в комнату и забилась под кровать. Все решили, что со мной что-то случилось в лесу.
Утром мы с отцом пошли на проверку. Кора быстро нашла выводок, сработала его и после выстрела в панике удрала домой.
Что мы потом ни делали — стреляли одним пистоном, стреляли, постепенно приближаясь, и над кормом, ходили с другой собакой, — все было напрасно.
— Так она и останется на всю жизнь однострельной собачкой, — заключил отец. — Гильзы такие бывают — выстрелишь и выбросишь.
Любимая Люба
— Просьба у меня — посмотри, пожалуйста, собаку. Все у нее: лады, кровь, питание… Работала много, а в чем дело — не пойму.
Я был удивлен просьбой друга. Никита охотник, сын знаменитого собачника, сам великолепный знаток собак и натасчик, не первая легавая в работе — и вдруг: посмотри. Похвастать, что ли, хочет? Нет, исключено, не в его духе.
Как только начал спадать полуденный зной, я пошел к Никите, жившему в доме доярки на краю деревни. Жена Никиты собирала на стол — они еще не обедали. На чистой кровати, под картиной с ярмарочными лебедями, положив голову на лапы, в полудреме нежилась ирландка Люба. Под носом у нее на куске клеенки лежал недоеденный кусок колбасы. Увидев меня, собачка приветливо постучала хвостиком по лебедям, но с кровати не сошла.
Заметив мой взгляд, Никита поморщился:
— Ничего не могу поделать. Балует она ее, с самых щенков носится, как с куклой, все на руках да на диванах. Сколько раз говорил, да разве… Фюить, пойдем, Любушка.
— Не торопись, поешь. Времени хватит.
— Добро, садись с нами.
Мы вышли из деревни на исходе летнего дня, в час, когда вот-вот снова закричит коростель, а чайки летят с озера на пашню.
Никита с собакой у ноги шел впереди легкой походкой лесовика. Длинные ноги, обутые в поршни, аккуратно перетянутые по обверткам тесьмой, казалось, не ступали, а спорко скользили по намятой обочине проселка. Когда Никита оборачивался и привычным жестом поднимал прядь не по годам темных и густых волос, я замечал досаду и озабоченность в обычно веселых и всегда чуть иронических глазах.
Разговаривая, мы не сразу заметили, что Люба отстала. Собачка стояла на мостике, переброшенном над открытым бочагом между двумя мочажинами. Стояла в напряженной и, пожалуй, красивой стойке. Пришлось вернуться.
— Посылать или нет? Там такая вязель, нам не пройти.
— Посылай, посмотрим, может быть, и хорошо, что одна. Если не боишься.
— Что ты! Нисколько.
Никита бережно и ласково отер с морды недвижной собаки серую корку успевших налететь комаров и скомандовал:
— Вперед, Любушка! Вперед!
Ирландка охотно стронулась, перескочила канаву и плавно повела, с трудом вытягивая лапы из булькающей жижи. Шагах в тридцати от дороги, прямо по носу собаки взлетел бекас. Люба обернулась, помахала хвостом и пошла к нам.
— Что тебе надо от первопольной? — не выдержал я. — Чутьиста, стойка крепкая, подводит легко, а уж вежлива…
— Мне надо, — ответил Никита, прыжком избавляясь от грязевого душа отряхивающейся собаки, — чтобы ты не торопился с выводами.
После гудящего комарами ольшаника, где вяло пели и рюмили зяблики, а в колеях на влажной глине сидели сотни голубых бабочек, дорога круто поднялась на бугор. С высотки открылся чудесный вид на лесные покосы. Свечи берез окаймляли десятки некошеных полянок, а дальше, в синей дымке жаркого дня, раскинулась просторная мшарина. Сколько раз поднимался я на эту высотку и всегда не мог без душевного трепета смотреть на эти зовущие места.
На первой, очень большой поляне Никита пустил собаку.
Люба весело пошла в поиск. Нет, это слово здесь не подходит. Она ничего не искала, она бегала вокруг хозяина, поминутно останавливаясь и оглядываясь. Казалось, она гуляет или играет в какую-то детскую игру, где в главной роли Никита, а не она. В дальнем углу покоса Люба причуяла, вздрогнула и пошла, не торопясь, в кусты.
Мы застали ее на небольшой чистинке в молодом лесу. Люба лежала, утонув в пестром цветочном ковре, и покусывала лепестки ромашки. Мне захотелось сказать: «Любит, не любит, плюнет…»
— Птица здесь, — твердо заявил Никита.
— Где здесь?
— Это уже другое дело. Установить можно, Люба не пойдет в сторону птицы. Сейчас найдем.
С этими словами Никита пересек частинку и позвал собаку. Люба охотно поднялась. Никита скомандовал «даун!» и пошел в другую сторону. Все повторилось в том же порядке. Наконец он позвал Любу, подойдя к одинокому корявому дубку. Собака не встала, а прижалась к земле, даже голову в траву спрятала.
— Ко мне, Люба! — громко закричал Никита.
Собачонка не пошевелилась. Под дубком зашуршала трава, и, резко хлопая на подъеме, взлетел выводок тетеревов — матка, молодой, второй, третий, седьмой. Люба скусила последний лепесток ромашки и пошла к Никите.
— Дурочка, — сказал он, — все равно не спрячешь. — И добавил для меня: — Теперь будет хуже, совсем оробеет.
Пошел слепой дождь, такой теплый и солнечный, что не захотелось от него прятаться, но птичьи наброды он смыл, и мы долго бродили попусту, хотя знали, что поблизости есть еще выводки.
— Пойдем к большому сараю, — решил Никита, — там выводок позднышков, цыплята с дрозда, далеко не уйдут, да и место узкое, найдем сразу.
Мы еще не дошли до сарая, как Люба почуяла, легла, но тут же вскочила и принялась рыть землю. Тонкие лапки мелькали часто-часто, трава и песок летели во все стороны.
Я сам догадался:
— Здесь выводок!
— Рядом, — отозвался Никита.
Мы молча наблюдали, как быстро росла и углублялась яма.
Никита невесело ухмыльнулся:
— Могилу роет. Выроет — убью.
— Не убьешь. Сами виноваты — в одной кровати спали, из одной тарелки ели, вырастили комнатную собачку, — птичьего взлета боится.
Соловей безголосый
Припоминая милых уродиков, я замечаю, что больше всего среди них было гончих. Они пропадали так же часто, как появлялись. То за лисицей увяжутся, и поминай как звали, то пристанут к соседской охоте, то после гона застрянут в чужой деревне.
Вспоминая, всегда удивляюсь разнообразию собачьих характеров и привычек. Была у нас польская выжловка Лахти. Первый хозяин — аккуратный и молчаливый механик, эстонец — наганивал ее, выезжая за город на велосипеде. В работе Лахти была нетороплива и обстоятельна, но, попав на свежий отпечаток велосипедных шин, гнала по нему вязко и с голосом. Был вымесок Букет — умнейший старый пес и мастер. Продержав зайца часа полтора-два или почуяв на следу хоть капельку крови, он немел, как в рот воды набирал, и принимался ловить косого, срезая петли или залегая на тропе в плотном месте. При удаче — а она случалась частенько — он так наедался зайчатиной, что не мог идти. Мы волокли его по снегу на поводке, как опрокинутую скамейку. Был русский выжлец Валет, обладатель удивительно красивого, фигурного голоса. Валет, как только сходил с дороги, все равно где — в лесу, в кустах или на вырубке, немедленно отдавал голос. Высоко подняв голову и раззявив пасть, он, как шары, выкатывал гремящие стонущие ноты. И так целый день. А зайца и близко не было.
Мелькают в памяти имена, голоса, повадки, но почему-то с особым теплом и даже волнением я вспоминаю одного приблудного арлекина.[10]
У нас в компании было три собаки. Отец их называл прогончими. Ирония приставки заключалась в том, что наши гончие, подняв зайца, очень скоро возвращались назад. Это было не совсем так. Били мы зайчишек немало, но, честно говоря, больше прибылых белячков на первом, много на втором-кругу. Старые, опытные беляки обычно отделывались от наших гонцов довольно скоро, уходя на прямую или в крепкие места. Русаки и вовсе оставались мечтой. Словом, неважные были у нас в ту пору собачки.