Александра Бруштейн - Цветы Шлиссельбурга
«Интересно, как меняется отношение к людям по мере того, как подходишь к ним ближе. Сейчас для меня население 2-го корпуса — серая, забитая масса «шапкоснимателей, и иногда немного неприятно думать, что будешь жить с этими людьми дни и ночи, никогда не оставаясь один. Но я знаю, что стоит лишь поближе рассмотреть каждого отдельно члена этой массы — и это впечатление исчезнет. И уверен, что кроме одиночных, явно отталкивающих лиц (может, таких и не будет) жить с ними будет не худо… Посмотрим, посмотрим!» (дневник — 17 октября 1910 года).
Кстати, это выражение — «Посмотрим, посмотрим!» — встречается у Владимира в его дневниковых записях и письмах нередко. Это само по себе говорит о его душевном состоянии. «Посмотрим, посмотрим!» устремлено в будущее, в нем — интерес, надежда — и, значит, жизнь.
В своих мыслях о людях 2-го корпуса Владимир оказался прав. Многое было трудно в новом каторжном окружении, многое было непривычно, почти отталкивающе.
«А все-таки, — писал Владимир в дневнике 20 декабря 1910 года, — Среда иногда больно бьет своей грубостью. Кое-что из «Мертвого Дома» я только теперь начинаю как следует понимать… Интересно еще вот что: наша «утонченность», уже изобличенная в лживости и слабости, снова приобретает здесь, как контраст, ценность, снова привлекает и вспоминается, как чудная музыка».
Да, среда была для него непривычна и подчас заставляла вспоминать, как чудную музыку, ту «утонченность», которую он сам осудил еще задолго до того. А то, что Владимир, по общему единодушному признанию, стал вскоре любимцем и вожаком всей «каторги», говорит, что он тоже полюбил этих людей, полюбил без брезгливости и чистоплюйства, почувствовав кровное братство с ними.
Все товарищи по заключению, вспоминавшие о Владимире, пишут о той большой роли, какую он сыграл в укреплении и укоренении тюремного обычая так называемой «коммуны», то есть коммунистического распределения продуктов, табаку и пр. среди всех обитателей тюремных камер.
«В камерах, где сидел или даже только появлялся Лихтенштадт, — пишет Н. Билибин в «Истории одного протеста» («Каторга и ссылка», 1925, кн. 18), — обычай «коммуны» распространялся на всех. Мало того: одной из задач, решением которых постоянно занимался Владимир, было — распространить этот коммунистический обычай на всю тюрьму».
Так все вместе — люди и постоянная забота о них, борьба за «коммуну», труды по расширению и сохранению библиотеки, а также непрерывная личная творческая работа — создало для Владимира нечто вроде спасательного пробкового пояса из перспективных линий. Этот пояс помотал ему держаться на поверхности.
Но бывали у Владимира за годы заключения тяжелые срывы, и тогда казалось, вот-вот затянет его в омут безнадежности и апатии и ему уже не выплыть!
В первый раз это случилось в 1913 году, когда, возвращенный обратно в Шлиссельбург из петербургских «Крестов», Владимир уже не застал большинства самых близких своих друзей. Они были отправлены в Орловский централ. Немного времени спустя выбыл из Шлиссельбурга и Ф.Н. Петров: по окончании семилетнего срока заключения его отправили в далекую сибирскую ссылку, в село Манзурку, Верхоленского уезда, Иркутской губернии. Это было для Владимира новой утратой, тяжелой, незаменимой. Круг близких друзей — а на каторге друг означает неизмеримо больше, чем на воле! — все редел и суживался.
Последним звеном в этой цепи расставаний было отправление из Шлиссельбурга в ссылку Г.К. Орджоникидзе. С его отъездом вокруг Владимира не стало больше никого, с кем можно было говорить о самом дорогом и интересном. Теперь не было уже ни Жадановского, ни Петрова, ни Вороницына, ни Ионова, ни обоих Трилиссеров, ни Орджоникидзе.
«Сегодня уехал Орджоникидзе, — писал Владимир в дневнике 3 октября 1915 года. — Какой живой, открытый характер, сколько энергии, отзывчивости на все! И главное — человек все время работает над собой! Только с ним и можно было потолковать серьезно по теоретическим вопросам, побеседовать о прочитанной книге… Это был здесь единственный, у которого можно было поучиться».
О том, что Г.К. Орджоникидзе был человеком неисчерпаемого внутреннего богатства, говорит уже то, что самый его образ еще не до конца раскрыт в появившихся многих воспоминаниях близких к нему людей. Всякий непременно добавляет хоть небольшой, но свой, свежий, новый штрих!
Бывший шлиссельбуржец В. Симонович говорит в своих воспоминаниях о том, что власти, заточая в Шлиссельбург Орджоникидзе, так же как и других кавказцев, имели свой жестокий расчет: эти люди — южане, они не вынесут климата. И в самом деле, по свидетельству того же В. Симоновича, в Шлиссельбургской крепости погибло до 90 процентов всех заключенных-кавказцев. Но ни болезни, ни губительные морозы, ни угроза смерти не могли ослабить Орджоникидзе физически или морально! Общение с Г.К. Орджоникидзе было живительным для других заключенных: в «каменном гробу» Шлиссельбургской крепости он был крепко связан с работой революционеров на воле, с думской фракцией большевиков. От него товарищи по заключению узнавали важнейшие новости: о Пражской конференции, о новых работах В.И. Ленина, о нарастании революционных настроений в России. Обаяние Орджоникидзе шло не только от его начитанности, широкой осведомленности, но в сильнейшей степени и от его характера, неизбывно-радостного и сердечного.
Орджоникидзе был талантлив во всем: в общении с людьми так же, как во всех своих действиях и мыслях. Вдова Г.К. Орджоникидзе, друг всей его жизни, 3.Г. Орджоникидзе, в своей книжке «Путь большевика» приводит одно из его стихотворений. Оно обращено к заключенному в соседней камере, с которым Григорий Константинович перестукивался по условной тюремной азбуке. Стихотворение это, хотя и не притязательное, несомненно, говорит отдельными своими строками, отдельными свежими словами о наличии у «Серго» поэтических способностей.
Друг, мужайся! День настанет, —В алом блеске солнце встанет,Синей бурей море грянет,Волны песню загудят!Будет весел многоводныйПир широкий, пир свободный!Он сметет волной народнойНаш гранитный каземат!Мы расскажем миру тайныДолгих лет и долгих мук.И в садах родной УкраиныВспомнишь ты, сосед случайный,Наш условный, тихий стук, —Стук приветный, стук ответный,Голос азбуки заветной,Голос камня: «Тук… тук… тук!»Голос друга: «Здравствуй, друг!»
Отъезд Г.К. Орджоникидзе был для Владимира большой и чувствительной потерей.
Угнетенное состояние, возникшее у него после того, как из Шлиссельбурга выбыли его друзья — ближайшие, лучшие! — усиливалось еще плохим физическим самочувствием. Начиная с 1916 года здоровье Владимира стало резко ухудшаться. Это был уже десятый год непрерывного пребывания в тюрьмах, лишений, протестов, карцеров, голодовок, всего того, чем тюремная жизнь особенно щедра для строптивых и непокорных, не отделяющих себя от товарищей и их борьбы.
Владимир держался долго, стойко, но с этого времени стал, видимо, сдавать и он. Все чаще в его дневниках попадаются такие признания:
…«Здоровье, увы, весьма приблизительно, только держусь».
…«Здоровье плохо, надо лечиться».
…«Сегодня впервые пишу об этом маме, — все равно она видит и еще больше беспокоится».
Это был для Владимира едва ли не самый тяжелый период за все одиннадцать лет тюрьмы и каторги.
И все-таки — все-таки! — он перемог и это. Мрачные записи в его дневниках начинают понемногу перемежаться более светлыми, последние все усиливаются и если не вовсе вытесняют тревожные мотивы, то сильно заглушают их.
Вчитываясь в письма Лихтенштадта и его дневники, мы начинаем понимать, почему так случилось.
Всего сильнее помогал Владимиру, поддерживал в нем стойкую «перспективность» его пристальный, можно сказать, жадный интерес к молодежи, к людям нового революционного поколения. Ведь в 1916–1917 годах, перед революцией, самому Владимиру было уже 37–38 лет. За долгие годы, проведенные им в заключении поднялось на воле «племя младое, незнакомое», и Владимир всматривался в него с напряженной зоркостью.
…«В последнее время, — писал он матери 19 февраля 1917 года (то есть буквально за несколько дней до революции!), — я в великолепном настроении и «всем доволен»: и погодой, и работой, и библиотекой, и сокамерником, в особенности последним! Вот она, молодая Россия, полная сил и веры! Не хватает знаний, не хватает культуры, это так, — но все это можно приобрести, дай только время! Не подумай, что в нем есть что-то особенное. Обыкновенный молодой рабочий, сохранивший резко выраженный ярославский говор, пошехонец, простой в жизни, радостный, — вот и все. Но очень хорошо мы с ним спелись, — а это здесь далеко не последняя вещь».