Николай Богданов - Вечера на укомовских столах
— В Чека! — приказывает он кратко Савоськину и глушит девичий крик тулупом.
И больше никто, никогда не видел в нашем городе ни Вани, ни Веры. Говорили потом, что кто-то заметил его на бронепоезде «Память Азина», громившем белополяков. На то и похоже, много таких вот, в чем-либо оплошавших товарищей, просились за искуплением вины на фронт.
А что касается убийц красного директора, их задержали мы тут же, в кочегарке у Глебыча, где пили они спирт и закусывали солеными огурцами. По огурчику Марьиного засола и определил их мудрый Савоськин, забежавший в «преисподнюю» погреться.
Помню его страшный крик: «Вяжи их, братцы!» Помню отчаянную возню. Помню, как разрядил всю обойму в грудь краснозвездному братишке Котик Катыхов, и его искаженные злой усмешкой тонкие усики. Не забуду, как связанный Заикин, сын адвоката, кричал дико и непонятно, голосом выпи: «Алиби! Алиби!»
Ну, один всего не расскажешь, пусть подключатся другие, а я послушаю…
ДЕЛО СЕРАФИМА ЖЕРЕБЦОВА
В уком явился интересный тип. Кривой на правый глаз и хромой на левую ногу. Одет в потертые галифе и кожаную куртку, лопнувшую по швам. Лицо его то и дело подергивалось, и свежие шрамы на нем то краснели, то бледнели.
«Герой, — подумал я, — совсем на вид молод, а успел побывать на фронтах — экие отличия нахватал на гражданской войне!»
Он зашел к Потапычу и, закрыв дверь, накричал на нашего секретаря укома, как начальник какой-нибудь или как припадочный инвалид.
Он требовал немедленного заседания, а Потапыч обещал собрать укомовцев только завтра.
Помирились на том, что парень переждет одну ночку в укоме.
— Накорми и обогрей, — сказал мне Потапыч и добавил с усмешкой: — По персональному делу явился, орел!
Как только окончились занятия в укоме, я затопил камин, сдвинул столы поближе к теплу и указал герою самый лучший, для спанья покрытый сукном стол секретаря. Он улегся, положив под голову бобриковую кепку, а я пошел добывать картошку.
Зашел к одному дружку, к другому, к третьему и у каждого выманил по нескольку штук, и все под неизвестного героя. Обещал его рассказ про гражданскую войну. Приходите, мол, — будет что покушать, будет что и послушать. Покормим его печеной картошкой, а он нам такое порасскажет…
Заинтриговал ребят. Набрал картошки.
Когда вернулся, в печке уже нагорели угли. Загреб, положил картошку. Вскоре дух от нее пошел сильно приятный для комсомольского нутра. А герой лежит, закрыв глаза, и носом не ведет.
Что-то очень угрюм, неразговорчив. Удастся ли расшевелить его на что-нибудь интересное? А вдруг пустой номер? Вот сыграет он со мной шутку. Что я ребятам скажу? Зачем картошку собирал? У железнодорожных дружков не было — так они пообещались воблы притащить, прямо из депо явиться, после обтирки паровозов.
Эх, как хорошо поедать горячую картошечку, пожевывать воблочку да слушать-слушать про дела и случаи комсомольские…
Погляжу в сторону неизвестного. Молчит. Ладно, меня не замечает почему не обращает внимания на печеную картошку?
И только я это подумал — он вдруг, не открывая глаз, буркнул:
— Смотри, пригорит!
Ага, отозвался все-таки. Настроение у меня после этой реплики сразу улучшилось. Есть надежда — заговорит.
Постепенно, пока упекалась картошка, подходили наши ребята, всегдашние посетители вечеров на укомовских столах. Алешка Семечкин пришел и поставил на подоконник пузырек постного масла. Тарасыч явился с горбушкой хлеба. У Быляги оказалась в спичечном коробке соль.
Выгреб я картошку, высыпал на газету. Хороша, кругла, бока поджаристы. С хрустом будет. Все любуемся, а неизвестный герой даже не повернул носа.
Стал Алешка хлеб разламывать, на него тоже не глядя, а тот вдруг новую реплику:
— Зачем крошить, возьми вот нож!
Когда человек дает нож для хлеба — значит, просится в компанию.
— Давай с нами, — кивнул Тарасыч и стал делить картошку — выходило по две на брата, если учесть железнодорожников.
— Гм, — отозвался герой, — отведать, что ли, еще раз кушанья индейского…
— А ты что, был в Индии? — спросил Быляга, гордившийся своими путешествиями.
Вместо ответа герой быстро выбрал самую крупную картошину и засунул в рот, не посолив, не помаслив, не разломив.
От удивления мы перестали есть, дожидаясь, пока незнакомец прожует картошку, которую он заправил в рот целиком. Она оказалась чересчур горяча и велика, и он валял ее во рту, не в силах ни проглотить, ни выплюнуть. И мы не могли ничем помочь, а только морщились, смотря на его страшные гримасы.
Наконец проглотил. Все облегченно вздохнули.
— Речь идет об американских индейцах, — сказал гость Быляге, — вот у них-то и похитил Колумб то, что оказалось дороже золота.
И, указав жестом на аккуратную, кругленькую и румяную картофелину поменьше, парень тут же заправил и ее в рот. И заставил нас снова ждать, пока он корчит гримасы.
— Так что, ты был в Америке? — все еще не тронув своей картошки, спросил снова Быляга. — В Южной?
Парень отрицательно покачал головой.
— В Северной?
Парень мотнул утвердительно.
Мы переглянулись. Картошка застыла у каждого в руке.
— Да, — сказал, проглотив картофелину, наш удивительный гость, картошка — продукт Северной Америки, в Южной ей жарко, не растет. Оттуда, насколько я помню, вывезли маис, иначе кукурузу… Это тоже штука, я вам доложу! Если ее сварить в период молочно-восковой спелости в соленой воде… Да натереть солью, а потом маслом, вот так… — И, ухватив третью картошку, посыпал солью, полил постным маслом и снова отправил в свой рот, огнеупорный наверно…
Переждали мы и эту операцию. Когда он гримасничал, думали, обжегся, вся шкура на нёбе слезет, а ему хоть бы что — управился и с этой…
— А ведь были времена, — сказал он, разглядывая и подсчитывая глазами, сколько еще на нашу компанию осталось картофелин, — когда каждая картофелина ценилась на вес золота. Царица Екатерина, как известно, за мерку картошки платила французскому королю мерку золота… А мы берем сейчас ее запросто и в рот!
И он, подмигнув нам нахально зрячим глазом, заправил в рот четвертую, в то время, как мы не съели и по одной.
— А при дворе испанских королей, я вам доложу, — картофелю совсем цены не знали… Сажали на клумбах и нюхали только цветочки…
Когда при этих словах он взял пятую и стал ее обнюхивать широкими ноздрями, Быляга не выдержал:
— Ну, хватит разыгрывать! — И, выкатив из его ладони картошку, добавил: — Я сам в Ростове-городе бывал и Одессу-маму видывал… И солдатский суп из топора варивал, и тоже баснями кормился.
Разделив оставшиеся картошки поровну, я быстро уладил этот инцидент, пожалев, что не сделал этого с самого начала. Так бы нам пришлось по три штуки, а то получилось на нашего брата только по паре.
Некоторое время мы молча дули на раскаленные картофелины, жевали, сопели, ели. Поставив в печь наш артельный закопченный чайник, я вспомнил, по какой причине попал на наш вечер этот парень с огнеупорным ртом, и, усмехнувшись, спросил:
— Ты бы не про индейцев, не про испанских королей, а лучше бы про свое конфликтное дело рассказал. Откуда сам и почему тебя на бюро вызвали?
— Я из Заболотья.
— Из Заболотья?! — воскликнули ребята. — Это там, где какая-то страшная история с комсомольской плотиной?
— Именно. На плотине-то я и пострадал, — медленно сказал парень и, вынув из бокового кармана здоровенную деревянную трубку, стал ее закуривать.
— Постой, погоди, слышь, ребята еще идут, — остановил его заботливый о товариществе Алешка.
Ввалились наши «чумазые» железнодорожники. В руках у каждого по вобле. Эге, значит, всем по половинке достанется.
Прокричав «ура», сплясав в паре с каждым по этому поводу, мы снова расселись по столам и, ожидая закипания чайника, стали слушать рассказ героя.
— Вся Заболотская трагедия произошла на почве моей страстной, нестерпимой любви… — начал парень и затянулся трубкой.
Потомив нас паузой, он выпустил дым, едучий, как из паровозной трубы.
— Мда, из-за моей неукротимой любви к мировой революции! — Он вздохнул, развеял дым рукавом и, грустно поникнув рыжим чубом, добавил: Настоящая любовь всегда непонятна и всегда требует жертв.
Мы сидели затаив дыхание, не в силах связать происшествие на станции Заболотье с мировой революцией. Даже Быляга и тот рот разинул.
— Заболотье наше, известно, — самая захолустная станция, хотя есть в ней немало обывателей, есть каменные дома, почта, аптека. Были капиталисты и эксплуататоры, которых мы свергли. А вот библиотеки не было. Вся моя образованность, начитанность — от аптекаря. Работал я еще до революции пробирным мальчиком. Не думайте, только пробирки мыл. Аптекарь в заболотской жизни так запустился, так запьянствовал, что все свои книжки пустил в расход, на заворачиванье пузырьков, бутылок и на обертки для порошков. С болью в сердце рвал я на это дело недочитанные страницы, полные тайн… Отсюда у меня нетерпимость в характере. Есть такая черта.