Константин Паустовский - Том 7. Пьесы, рассказы, сказки 1941-1966
Я заглянул за куст. Там, уткнувшись лицом в траву, лежали и тряслись от смеха два белобрысых мальчика с длинными веревочными кнутами.
— А вы чего остались?
— Нам нельзя, — сказал мальчик постарше. — Мы пастухи. У нас стадо тут, за бугром.
— А если бы не было стада? Мальчишка, ухмыляясь, встал.
— Не! — сказал он. — Все одно мы бы не убегли. Мы большие. А те — махонькие. Что им ни посули — они всему верят. Теперь забоялись, долго не прибегут.
Так началась моя дружба с пастухами Витей и Федей. И начались необыкновенные наши разговоры.
— Вы кто? Писатель? — спросил меня сразу же Федя. — Да, писатель.
— А вы давно заступили в писатели?
— Давно.
— Что-то не видно, — сказал Федя и подозрительно посмотрел на меня.
— Почему это не видно?
— Рыба клюет, а я гляжу, вы все зеваете.
— Что-то ты путаешь, — сказал я. — Рыба здесь ни при чем.
— Ну да, — обиженно заметил Федя. — Как это так ни при чем!
Тогда в разговор вмешался младший пастушок Витя.
— Запрошлое лето, — сказал он, торопясь и захлебываясь, — тут два писателя тоже рыбу ловили. Дядя Жора и дядя Саша. Так дядя Саша ка-ак закинет удочку, ка-ак у него возьмет, ка-ак он дерганет, ка-ак вытащит — вот такого окуня! В локоть! Раз за разом! А дядя Жора — так тот не мог. У дяди Жоры не получалось. Сидит-сидит весь день и вытащит плотвичку. Худую, мореную.
— Тоже лезешь! — сердито сказал Федя. — Дурной совсем. Так ведь дядя Жора вовсе не был писателем. Понятно? А дядя Саша — так тот писатель. Он двадцать книг написал.
Тогда я наконец понял. В представлении Феди настоящий писатель был существом легендарным, безусловно талантливым во всех областях жизни, был своего рода волшебным мастером «золотые руки». Он должен был все знать, все видеть, все понимать и все великолепно делать.
Мне не хотелось разрушать эту наивную веру маленького деревенского пастуха. Может быть, потому, что за наивностью этой скрывалась настоящая правда о подлинном писательском мастерстве, — та правда, о какой мы зачастую не помним и к осуществлению которой не всегда стремимся. Почему-то стало стыдно. И даже в малом деле — в рыбной ловле — я с тех пор поклялся себе не прозевать ни одной поклевки, особенно при Феде. Это уже как будто становилось делом чести. Сейчас, в Москве, это кажется мне немного смешным, — то, что я думал тогда, на Каменке, но я не мог допустить мысли, что Федя кому-нибудь скажет.
— Дядя Костя? Да какой же он писатель! Он подсекать не умеет. У него рыба все время срывается.
С тех пор при встречах с Федей я всегда был настороже. Ему нужно было все. знать. Он задавал мне множество вопросов. И не на все его вопросы я мог ответить.
Как все пастухи, Федя хорошо знал всякие травы, цветы, растения и любил о них говорить. Я тоже кое-что знал о растениях, но здесь, под Воронежем, было много таких трав и цветов, какие не встречались у нас, в более северной полосе России. Поэтому я был очень доволен, что захватил с собой из Москвы определитель растений.
Я приносил из степи, с берегов Усмани, из заповедного леса охапки разных цветов и трав и определял их. Так постепенно благодаря Феде я погрузился в заманчивый мир разнообразных листьев, венчиков, лепестков, тычинок, колосьев, в мир растительных запахов и чистых красок. Моя комната стала похожа на жилище деревенского знахаря. Связки сухой травы висели на стенах, и лекарственный дух степных растений так прочно поселился в ней, что его не мог вытеснить даже запах отцветающих за окнами лип.
И вот наконец наступил час моего торжества.
По берегу Каменки цвели крупные цветы топтуна. Они были похожи на маленькие белые звезды.
Однажды я пришел на Каменку на рассвете. Тотчас появился и Федя. Он подсел ко мне, достал из кармана хлеб, начал жевать его и расспрашивать меня о всяких обстоятельствах жизни.
Небо было закрыто мглой. В серой воде неподвижно стояли яркие поплавки. Рыба клевала плохо.
Я взглянул на цветы топтуна у своих ног и заметил, что все они закрылись.
— Будет дождь, — сказал я Феде.
— Откуда вы знаете?
— По цветам.
Я показал ему на закрытые цветы. Федя наморщил лоб и долго думал.
— А зачем они перед дождем закрываются?
— Чтобы дождь не сбивал пыльцу.
Я начал рассказывать ему о пыльце, об опылении, о том, что по цветам можно определить время дня. Пока я рассказывал, у меня клюнула плотва, но я прозевал. Федя даже не заметил этого. Он был взволнован моим рассказом.
— Откуда вы все это взяли? — спросил он. — Из школы?
— Из книг.
— Ну, если бы я так-то знал… — протянул Федя и замолчал.
— Что ж? Перестал бы пасти коров? Уехал бы в Воронеж?
— Не! — сказал Федя. — Я здешний. Мне тут привольно. Вырасту большой, сделаюсь председателем колхоза вместо Силантия Петровича, заведу у себя в деревне парники, цветы. Чего-чего я тут не напридумаю. Meдовую фабрику открою.
Одинокая капля дождя отвесно упала в воду. От нее пошли тонкие круги. Потом сразу вокруг нас зашевелилась, зашептала трава, вся вода покрылась маленькими кругами, и слабый, но внятный звон поплыл над омутом. Шел тихий теплый дождь.
Далеко в разрывы мягких туч светило широкими лучами солнце, и степь дымилась и блестела. Сильнее запахли травы, хлеба и земля. Из-за бугра потянуло парным молоком, — там паслось стадо.
— Гляньте, — сказал мне Федя, — так это же стеклянная трава! Ворсистые стебли топтуна были сплошь покрыты каплями дождя. И все это маленькое растение так сверкало у наших ног, будто оно было действительно сделано из хрусталя.
Спрятаться от дождя было негде, и мы сидели, накинув на головы Федин ватник.
— Доброе лето! — серьезно сказал Федя.
Эти слова он, должно быть, слышал от кого-нибудь из деревенских стариков. Лето было действительно полно неуловимой доброты — и в легком шуме дождей, и в запахе зреющей пшеницы — предвестнике урожая.
Роза ветров
[текст отсутствует]
Кордон «273»
Этот очерк написан в мезонине деревенского дома. Окна открыты, и на свет свечи залетают серые бабочки. Так тихо, что слышно, как внизу, в пустых комнатах, стучат ходики. Далеко на Оке гудит пароход. Деревня спит, в окнах темно. Со двора пахнет сырым тесом.
На стене висит гравированный портрет Гарибальди с его порыжелой подписью. Как он сюда попал? Биографии вещей бывают иногда так же неожиданны, как и биографии человеческие. Я стараюсь восстановить путь этого портрета из Парижа, где он был гравирован, до деревни в средней России.
На портрете нет подписи гравера, но с оборотной стороны гравюра заклеена французской газетой. Я догадываюсь: бывший владелец этого деревенского дома, давно умерший художник, долго жил в Париже, бывал в Буживале у Тургенева, знал Виардо и, очевидно, встречался с Гарибальди.
Гарибальди! Небо Италии, поход на Рим, воздух, пропитанный запахом масличной коры, страна мечтаний, поэм и нищеты!
Гарибальди живет здесь, в тесной комнате, рядом с бронзовым барельефом работы Федора Толстого «Бой при Фэршампенуазе». Если посмотреть вечером из сада в окна мезонина, то комната с портретом Гарибальди покажется слабо освещенной каютой, затерянной в океане непроглядной ночи.
На днях я уеду в Москву — последний обитатель большого пустующего дома, — а все вещи: и барельеф, и портрет Гарибальди, и старая лампа с рисунком водяной мельницы, и стол, и букет иван-чая — все это безропотно останется здесь зимовать. И так странно, вернувшись через год, увидеть все эти вещи на тех же местах и, увидев, понять, что год прибавил седины и опыта, а здесь все неизменно, и только, может быть, гравюра стала чуть-чуть желтее.
Я стараюсь представить себе эту комнату в то время, когда меня уже здесь не будет. Медленно потянутся дни, долго будет моросить дождь. Ветер завалит крышу палыми, покоробленными листьями. А потом мороз схватит сырые пески, выпадет снег, сизое небо провиснет над домом и так и провисит до весны.
Цветы иван-чая промерзнут, превратятся в бурый пепел и разлетятся пылью, как только весной откроют двери. Высохший чудесный мир! Об этом можно судить, только рассмотрев эти цветы через увеличительное стекло, — в них все целесообразно и выработано. Этот сухой букет, который выбросят в мусорную кучу, так же сложен, как и вся земля с растениями, водами и воздухом, окутывающим ее прозрачной сферой.
Вещи усиливают ощущение времени. Часто они живут дольше нас. Иногда хочется жить столько же, сколько переживет этот портрет Гарибальди.
Самое ощущение нашей жизни как чего-то единственного и удивительного растворяет в себе разочарования, потери и проблески неполного счастья. Может быть, задачей писателей, поэтов и художников и является прославление жизни как самого прекрасного и разумного, что существует под солнцем.