Алексей Кожевников - Том 2. Брат океана. Живая вода
Нельма упала головой Игарке на плечо. Он гладил ей горячий висок и утешал:
— Ты моложе меня, ты ведь как дочь мне… Ты меня проводишь, а тебя — Яртагин.
Нельма велела ему замолчать. Мысленно она уже хоронила Игарку и жила с Яртагином; хоронила и себя, Яртагина оставляла с Игаркой; потом оставляла одного — и не знала, что тут лучше. Все было плохо.
Лучше всего было невозможное: жить всем и вечно.
Нельма поправила сбившуюся шаль и начала оглядывать лес: куда какое дерево клонится. Потом взяла топор и поставила на одной из лесинок метку.
— Здесь пилить будем? Так, верно?
— Так, так, — одобрил Игарка.
Пометила еще лесинок с десяток.
— И это верно?
— Верно, правильно. — Игарка взял топор и показал, как надо рубить. — Не круто, не поперек, а немножко вкось. Вкось легче…
Ландур прошел мимо Игарки, но вскоре приехал другой купец, Иванов. Жил он в недалеком станке, случалось и прежде покупать у него кое-какой товар, работал от Ландура и разнился от него только тем, что платил еще меньше.
Иванов, без приглашения, по-хозяйски, скинул поддевку, сел к столу, расставил локти.
— Ну, говорите Влас Потапычу спасибо!
— Добра что-то не видывали от него, — отозвался Игарка.
— Мне препоручил вас, мне. А сперва поприжать хотел.
— Жал и так, кажись, сколь рука выможет.
Иванов поднял руку, точно хотел перекреститься.
— Прошло мимо, и слава господу. Долги, значит, — мне, и торговать — со мной. Ну, скидочка будет.
— На наш товар, а на твой прикидочка… Знаем.
— За труды-то мне надо?
— Всем надо, только нам одним не полагается. — Игарка схватился одной рукой за грудь, другой — за оконный косячок и долго перемогал подкативший кашель.
XV
Почти на каждую пароходную сирену выбегала Мариша к порогу: то продать молоко, яйца, масло, а то и без всякого хозяйственного дела — постоять, погрустить, услышать что-нибудь про далекое. С малых лет привыкла помнить и думать о пороге: там работали отец, братья, весь ширяевский род, там постоянно решались людские жизни и судьбы, с ними вместе и ее маленькая девчушья судьба, там проходили новые, особенные люди, каких не было вокруг.
Маришу за это ругали, сначала мать, потом братья и снохи: «Лень работать, вот и шляется», а она не могла быть в стороне и равнодушной. Лет десяти она объявила: вырасту — буду лоцманом. Ее подняли на смех: порог — не бабье дело; запутаешься подолом в штурвале. И она долго сердилась на мать за свое девичье естество.
Последние годы пошли какие-то особенные, что ни день — обязательно новость. Жизнь точно сорвалась с копылков: сначала Ландур вышел в пароходчики, потом брат Павел разбил феоктистовский пароход, тут узналось, что по всему миру идет война, Веньямина взяли на войну и потом тем же днем привели целую баржу со ссыльными. Оказалось, они — против войны, за это и идут в ссылку. И не какие-нибудь сектанты, кому нельзя убивать по вере, а простые рабочие, бога совсем не признают, а воевать не хотят. Потом пришла очередь идти на войну Петру с Павлом, у Петра обнаружилось больное сердце, а Павла оставили как старшего и незаменимого на пороге. Последняя весть касалась брата Егора: вывез он какого-то беглого, это узналось, беглеца ищут по всей реке, и Егор, наверно, попадет под наказание.
— Не пошлют ли братика из тех мест в наши? — спросила Мариша рыбаков, которые сказали ей про Егора.
— Не похоже. Из наших мест туда гонят, скорее всего пошлют дальше.
— Там, кажись, и места уже нету, море.
— Немножко есть.
Она спросила, какого беглеца вывез Егор. Доподлинно рыбаки не знали, слышали только, что он ссыльный. У Егора и жил. Мариша попросила, если можно, поменьше говорить об этом деле: быть может, Егор и не сделал ничего зазорного, а люди могут припутать.
Погрустили рыбаки, что дело известно широко, а Мариша поспешно вернулась домой.
— Батюшка, батюшка. — Она кинулась за печку под лестницу. — Построй вот здесь маленькую закутку… Чтобы незаметно было… Сделаешь?
— Сделаю… — Старик грозно повел бровями. — А ты сядь! Закутку… сичас… дрыг-прыг… Да погляди на тебя, на такую, дурак хоть набитый и тот догадается: она кого-то прячет.
Узнав обстоятельства, при каких бежал ссыльный, согласился, что гость будет обязательно, дорога у него одна, рекой; порога ему не миновать без чьей-либо помощи, а если вывезен Егорушкой, то, само собой, придет за помощью к Ширяевым. Закутку лоцман осудил:
— Когда вся река знает — за нами, за первыми, поставят наблюдение, в таком случае закутка ненадежна. Самое верное место — в тайге, какая-нибудь промысловая избушка.
Но Мариша настояла и на закутке: а вдруг придет он вот этой ночью? Избенки еще нет. Куда же сунешь: на сеновал, в подполье?.. Время ноябрьское, холодное, за одну ночь заморозишь человека.
Лоцман не стал спорить, тут же взялся за топор. Строил и ворчал: «Эко дело — спрятать… Бывало…» — и улыбался своим воспоминаниям. Мариша шила новые плотные занавески на окна.
К вечеру были и занавески и закутка. Отец ушел на кровать, опять к своим думам, а Мариша села за прялку, поближе к окну, чтобы расслышать и самый осторожный стук. Сидела долго, до последних петухов, и все думала о беглеце: «Если жил у Егорушки, то не иначе — Василий». Старалась представить, какой он теперь, как идет один посреди тайги и ночи, некого спросить про дорогу, он останавливается на каждом перекрестке, у всякой новой тропы. Боялась, не прошел бы мимо, в старый дом, к Павлу; жалела, что не догадалась тогда, при встрече, договориться о какой-нибудь примете. Раза три выходила на крыльцо, глядела во тьму, слушала лес, спускалась к реке.
Не пришел. Стало рассветать. Она подумала, что при свете он не пойдет. Наверно, спит уже, укрылся мертвой листвой и хвоей. И сама пошла спать. Перед сном решила помолиться за него. Она рано лишилась матери, выросла среди ненабожных, неумелых на молитву мужиков — утром крест да вечером крест, вот и вся мужичья молитва, — и помолилась без слов, одной думой: «Господи, сбереги!»
Заснула и почти тотчас проснулась: пришло и разбудило что-то требовательное, неотвратимое. «Он», — подумала Мариша, прислушалась, вышла на крыльцо — тихо и пусто. Догадалась, что это девичество. Все чаще угнетало оно Маришу, обволакивало безысходной тоской — хоть на порог, в омут; по ночам подсказывало бесстыдные бабьи сны; временами нагоняло великую задумчивость, тогда для Мариши меркнул и немел весь мир, оставалась одна дума о себе, о своем одиночестве. Не раз случалось, выйдет Мариша по делу в огород, а уйдет в лес или к порогу.
Было еще серо, отец спал, клонило на сон и ее, но Мариша села за прялку: «Буду меньше спать, о нем больше думать, может, и позабуду себя».
Давно была приготовлена промысловая избушка — согласился принять беглеца охотник Борденков, стояла уже полная зима, а гость не приходил. Мариша по-прежнему до петухов просиживала у окна, вслушивалась и оценивала каждый звук, неведомо от чего возникающий в пустой холодной ночи. «Нет, не он. Он где-нибудь там, далеко. Никому-то я не нужна». Грусть сменялась обидой: «Его ждут, из-за него сидят вот так все ночи, а он — мимо. Ну, и не надо, пускай замерзает где-нибудь в овине». Потом находила злость на самое себя: «Дура… У него про тебя и в памяти ничего нету, пусто, а ты ему и закутку и избенку, все». Потом начинала оправдываться: «Я ведь ничего такого и не думаю. Просто хочу пожалеть гонимого человека. Мне это не трудно, а ему, может, надо. А не надо — пускай идет мимо, дай бог дороги. Закутку можно повернуть под чуланчик. Бессонные ночи не пропали даром, вон сколько пряжи!» И все-таки было жалко, что волнения прошли напрасно, не оправдались.
Василий пришел в декабре, ночью; осторожно постучал в окно. Мариша сразу отличила человеческий звук от тех, какие порождает зимняя ночь, и подивилась, как могла путать их раньше. Она потушила свет, откинула угол занавески и прислонилась к окну: за долгое время ожиданий узнала, что из светлой комнаты невозможно разглядеть человека на улице, глядеть надо из темной. В сугробе стоял кто-то сгорбленный, с поникшей головой, невозможно было сказать — он ли, другой ли какой усталый путник. Но Мариша даже не подумала об этом: человек — значит, он. Зажгла свет и открыла ворота.
В избе она прошла к столу, в свет, он остался у порога, во мраке. Думала, вот он разденется, тоже подойдет к столу, и тогда начнутся какие-нибудь слова. А он стоял молча и не раздевался. Тогда она подошла к нему, сняла полупустую торбу, шапку, ружье. Он попробовал расстегнуть бушлат, но почему-то передумал и сунул руку обратно в карман. Она расстегнула и сняла бушлат, велела Василию сесть на лавку, а сама встала перед ним на колени и начала снимать унты. Он попросил снимать осторожней, унты, должно быть, примерзли к ногам; чтобы не упасть с лавки на пол, уперся Марише в плечи. Она почувствовала, что холод его рук проник сквозь платье. Сняла унты, взамен дала отцовские валенки, вспомнила про холодные руки и велела надеть варежки: теплые, прямо из печурки. Когда он подошел и сел к столу, в свет, она окончательно убедилась, что это — он, только совсем не похожий на себя прежнего, оброс бородой, стал худ и узок, как мальчик лет в шестнадцать, сидел понуро, сгорбившись, точно и это легкое маленькое тело было непосильным бременем. И только в глазах осталось что-то прежнее.