Георгий Семенов - Ум лисицы
Теперь, когда они сидят перед ним на скамейке, его подмывает ударить их. Но ничего, кроме обидных слов, нет у бедного Паши против великанов, от которых пахнет затхлой, пропотевшей одеждой, кислой грязью засалившихся волос, неживыми запахами разложения, точно два трупа сидят перед ним, дразня его своей неуязвимостью. Зачем притворяются живыми? Нет ответа у Паши на этот вопрос.
— Мертвяки проклятые, — цедит он сквозь зубы, опять нащупывая вязаную шапочку под рукой. — Не бойся, Светик. Это очень плохие дяди, но ты их не бойся. Их нельзя бояться, а то они о себе очень много думать будут. Не бойся.
Грачи неумолчно ворчат в гнездах, степенно летают, иссиня-черные, важные. Березы, залитые солнцем, светятся золотистой охрой, старые ели чернеют зимней хвоей. Из-под стены магазина грядкой торчат зеленые кустики перезимовавшей травы. Бабочка-капустница пролетает в воздухе, несомая проснувшейся энергией, как будто на хрупком тельце насекомого ожили и заработали солнечные батареи и не бабочка это, а весеннее чудо в прохладном воздухе напоминает всем живущим на земле о всемогущем солнце — так удивительна и неправдоподобна она в порхающем, радостном, торопливом полете в этот апрельский денек.
Наконец магазин открывают, и братья, потягиваясь и разминая ноги, идут неторопливо к дверям, не обращая внимания на подоспевший народ, который давится в дверях, оттирая и Пашу Зобова.
Один из братьев наваливается на застекленный прилавок, растопыривает локти, отодвигая любопытных, и зовет по имени продавщицу.
— Чего тебе?
Показывает ей ручные часики, тихонечко цокающие на жесткой ладони.
— Ну и что? — спрашивает продавщица и сердито смотрит на часы.
— Две бутылки дашь? — шепчет ей лохматый братец.
— Цена-то им три копейки, — громко говорит продавщица. — Иди, иди отсюда, — отмахивается она.
— Ну одну!
— Не дам, не получишь, иди отсюда.
Братья переглядываются, кривят разочарованно губы, проклиная промышленность, которая столько навыпускала этих часов, что за них даже бутылку не дают. Цена им и в самом деле три копейки. А Паша смотрит на того из них, у кого часы, и злорадно ухмыляется.
— Иди-ка сюда! — строго говорит он командным голосом. — Дай!
Тот недоверчиво протягивает часы. Паша внимательно осматривает их, слушает, подносит к уху, показывает дочке, дает и ей послушать.
— Ворованные?
— Нет, — с надеждой отвечает расслабившийся братишка. — Свои. Вон его… Хорошие часы, бери, если надо.
Паша опять с ухмылкой вертит часы, зачем-то ногтем постукивает по стеклышку, слушает, потом роется в кармане, бренча мелочью, достает горсть медных монет, среди которых светлеет один гривенник, протягивает великану вместе с часами, говорит задиристо:
— Поклонились бы очереди: люди добрые, подайте… Держи, нищий! — И раскрывает кулак. На сморщенной ладошке часы и мелочь.
Что это за странность такая! Вот и опять, как бывало в детстве, замахнулся на него рассвирепевший мужик, занес кулак, а ударить нет сил. То ли убить боится, то ли обладает Паша Зобов таинственными биотоками, непробиваемой броней, на которую натыкается кулак, повисая над головой ехидно смеющегося человечка.
— Замахиваться! — кричит Паша и вдруг, пугая людей в очереди, бросает на каменный пол хрупкие, тяжеленькие часики. — Ползай, гад!
Но опять ничего особенного не случается. Братья быстро поднимают, подхватывают часы, трясут их у себя над ушами, прислушиваются, но нежного цоканья уже нет. В изумлении, в тихом немом бешенстве смотрят на Зобова как на нечистую силу, справиться с которой не хватит у них никаких сил.
— Чего ж ты наделал, а? — спрашивает один из них как у несмышленыша. — Ты хоть понимаешь, а? Удавить тебя, что ли? Чего молчишь? А?
А Паша смотрит на них уже без улыбки, зная, что сгоряча зашел в своей задиристости слишком далеко, но и страха нет в его глазках.
— Цена им три копейки, — говорит он, прижимая к себе дочку. — А ворованным и того меньше. Выкинь их и забудь. Не было, нет и не будет ничего. Живи спокойно, звонить я никуда не буду. Я знаю, у тебя таких часов никогда не было. И у него тоже. Знаю, знаю… У меня один недостаточек есть, я говорил… Вот и учти. А будешь хулиганить, замахиваться, грозиться — смотри! Я тебя за оскорбление личности. Тебе чего Валя сказала? Иди отсюда. Иди, иди… Я тебя не боюсь. И тебя тоже! — возвышает он голос. — Хулиганье! Мертвяки проклятые! Идите оба отсюда! Быстро!
Братья чуть ли не плачут от бессилия, делаются вялыми, полусонными, словно мерещится им бог знает что, когда они смотрят на Пупка, какая-то странная сила исходит от напористого, ядовитого мужичка, расслабляя волю и желание сопротивляться, спорить, ругать его или тем более бить. Сами они как побитые уходят, роняя ругательства и угрозы.
Дочка смотрит на отца, жмется к нему, словно хвастается перед людьми, ластится к герою, который прогнал страшных дядек, и глаза ее купаются в припухших веках.
— А это вы птичек стреляете? — спрашивает она у рыбака с удочками, который покупает сигареты.
— Это удочки, — отвечает тот.
— Вы из удочек птичек стреляете? — все тем же укоризненным тоном спрашивает девочка.
— Кто ж из удочек стреляет? Я рыбу ловлю.
— А это вы птичек стреляете, да? — не унимается маленькая Зобова, не слушая рыбака. — Зачем вы птичек стреляете?
Тут у любого терпение лопнет.
Жена Зобова родилась далеко от Московской области, в некогда большом уральском селе, в родном селе самого Паши, а точнее сказать, отца его, приехавшего в Подмосковье в сорок шестом году по вербовке. Паша родился уже в Подмосковье.
Это была крупная, тяжелая по весу, ласковая и робкая женщина с рыхловатым, широким лицом, истекающим податливой, одинаковой для всех и словно бы греховной, глуповатой улыбкой. Звали ее Доней.
— Доня Саладилова, — сказала она когда-то Паше Зобову, приехавшему погостить к родственникам.
— Тоня?
— Нет. Такое у меня имя. Доня.
— Дуня?
— Да нет же! — сказала она, всплеснув руками и подавшись всем телом вперед, глядя на Пашу с удивлением, словно он хотел обидеть ее, а она никак не ожидала от него этого. — Доня. Такое у меня имя редкое.
Потом она рассказывала ему о себе, когда он держал ее мягкую, большую руку в своих ручках:
— Послали меня стрижечь овец, а я не умела. Не умею, говорю, а мне говорят: иди, научишься. Я и пошла. Пришла на базу, а на базе окна все и с этой стороны и с той стороны открыты. Женщины говорят: не можно работать на сквозняке. Тут сквозняк. Не можно работать. А я думаю, что ж это такое — сквозняк? Никогда не видела его. Что он такое? Не знала сквозняка. А как стариться стала, так и узнала, что это такое…
Было ей в ту пору двадцать семь лет, и она считала себя старой, не рассчитывая на замужество.
Паша не стал разуверять Доню Саладилову и женился на ней. А она, поплакав немножко, смирилась с маленьким мужем, который едва доставал затылком до ее плеча, хоть ты води его за руку, как ребенка.
Женитьба эта изменила Пашу Зобова, напрягла его нервы, и стал он сам за собой замечать приступы ревности. Если, например, Доня, гуляя с маленькой дочкой, о чем-нибудь начинала говорить с посторонним мужчиной, он обязательно устраивал ей выволочку, допытываясь, кто этот мужчина и давно ли она знакома с ним, не веря ни единому ее слову. Он доводил себя до такого состояния, что правая рука его помимо воли быстренько и резко ударяла Доню по мягкому лицу, на что Доня, почувствовав тычок кулачка, удивленно спрашивала с улыбкой: «За что?» А второй, третий и четвертый удары принимала с греховным оханьем, как будто они доставляли ей маленькое удовольствие. Она только закрывала глаза и уворачивалась от кулачка, который все-таки находил ее лицо и резким тычком причинял тупую боль. Делал это Зобов молча и очень старательно, как будто ему тоже доставляло удовольствие изловчиться и попасть в рыхлую мякоть, минуя большие руки жены, которыми она закрывала лицо. Как будто он комаров бил на лице жены, тщательно прицеливаясь всякий раз и работая своим кулачком так, точно каждый свой удар очень высоко ценил и не хотел тратить зря. Ахающие стоны испуганной жены возбуждали его, а покорность ее и беззащитность прибавляли в нем уверенность, что разговор с мужчиной был не случайным.
Особенно ревновал он ее к водопроводчику, который не пропускал случая заговорить с Доней, повторяя всегда одно и то же. «Продай дочку, я хорошо заплачу, — говорил с улыбкой, выпятив вперед злобную на вид нижнюю челюсть. В глазах его дремала едва разбуженная, не воспитанная никем доброта. — Продай, а то украду».
— Какой-то бандит, — говорила о нем Доня. — Какой-то страшный мужик. — Отшучиваться она не умела, и слова его очень пугали ее.
«У меня три сына и два внука, а внучки нет, — пояснял он свое отношение к маленькой девочке. — Я бы тебе взамен двух внуков отдал… Соглашайся лучше, а то украду».